Содержание • Проект "Военная литература" • Мемуары И все-таки мы прорвались 1 Всю ночь просидел я на крутолобом валуне, невесть как и невесть когда скатившемся на дно оврага. Тепло, которое камень скопил за день, уже забрал прохладный вечерний воздух. Теперь камень отдавал мне свой холод. Озноб бил так, что у меня не попадал зуб на зуб. Понимал: стоит лечь на осоку, и сразу же забудешься. Хорошо было бы ходить. Но ходить я не мог. То ли сказывалась контузия, то ли ушиб где ногу. Ничего не испытывал, пока не опустился на валун. А сел и почувствовал, что правая нога не действует, не подчиняется. Так и сидел я, опираясь на палку, заставляя себя сосредоточиться и слушать. Кто-то бормотал во сне, стонали раненые, часовые перебрасывались короткими фразами. То и дело доносится: — Кто идет? — Свои. — Кто свои?.. Это прибывают к нам все новые и новые люди из лесу. Их подводят ко мне. Задаю каждому два-три вопроса и приказываю: отдыхайте. Лиц не разглядишь. Но по голосам ясно: измученные, едва передвигающие ноги бойцы довольны — нашли своих! Им сейчас не важно, что "свои" не имеют ни боеприпасов, ни [197] продовольствия, ни перевязочных средств, ни связи. Они — среди своих, и это им сегодня дороже всего на свете. Единственная наша сила — армейский коллектив. Сохранится он — мы еще на что-нибудь годимся, развалится — всем нам конец. Любой ценой, любыми мерами сколотить из остатков подразделений боевую единицу, повинующуюся приказу. Об этом-то и думаю я всю ночь... Когда начинает светать (а светает в овраге медленно, неуверенно), возвращаются бойцы, которые ходили в разведку, собирали оружие, разыскивали раненых и блуждающих по лесу. Растут горы оружия, нашего и немецкого. Одних только танковых пулеметов больше полусотни... А из леса все подходят и подходят те, что отбились вчера. Слышу, как на окрик часового отвечает знакомый голос: — Я — старший лейтенант Жердев. Спрашиваю у Жердева: — Что вам известно о Волкове? — Ничего, товарищ бригадный комиссар. — А о полковнике Васильеве? — Тоже ничего... Сытник и Курепин подошли, когда уже совсем развиднелось. Облизывая языком почерневшие сухие губы, Сытник рассказывает: — Бачил, как КВ полковника Васильева и полкового комиссара Немцова вырвался вперед, как его окружили фашисты. Может, двадцать танков, может, двадцать пять. Что дальше?.. Сам тут оказался подбитый. Говорил мне один сержант, будто КВ то ли в яму какую, то ли в погреб провалился. Боюсь, правда. Если танк застрял, им спасения не було... Почти каждый из прибывших о ком-нибудь докладывал: погиб. Погиб... погиб... погиб... Это слово бьется в мозгу, сковывает волю, силы... Васильев, Немцев, Новиков... Возможно, и все мы уже приговорены, лишь ждем своего часа. Что стоит окружить овраг и передушить нас всех, как слепых котят... Но разве мы беспомощные котята? Не от наших ли рук загорелись десятки фашистских танков и легли в землю сотни гитлеровцев! В голову могут приходить всякие мысли, даже самые мрачные и безнадежные. Но об этом никто не должен знать и сам я не смею поддаваться их отупляющему дурману. Мы не котята, мы — люди, советские люди. Главное, чтобы день, который занимается, не прошел понапрасну, чтобы каждый почувствовал: он несет службу. Усилили охранение, у дороги на Белогрудку встал замаскированный танк. [198] Внизу, в овраге, началась работа. Прежде всего сделать волокуши, носилки, свить веревки. Все это из того, что предоставила в наше распоряжение природа. Надо разбить людей на взводы и роты. Положение у нас особое, исключительное, и я решаю: пусть в ротах будут не политруки, а комиссары. Ими становятся Белевитнев, Сеник, Глуховский. Комиссаром одного из батальонов назначаю строевого командира Корнеева. Он в последнем бою действовал в качестве политрука. Самые физически сильные и выносливые бойцы образуют взвод носильщиков. Корпусной инженер Зиборов формирует продовольственно-заготовительную группу. В нее входят местные советские и партийные работники, прокурор Смирнов. Помощник Зиборова — один из секретарей здешнего районного комитета партии. Разведкой ведает Оксен. Чувствую, что нужно провести партийное собрание. Перед тем, как объявить о нем, опираясь на палку, обошел весь овраг. На ветках, плащ-палатках, брезентах лежали раненые. Среди них сновали в некогда белых халатах врач Калинин и два фельдшера — весь наш медперсонал. Некоторые бойцы спали. Другие чистили только что полученное оружие. В конце оврага копали колодец. С водой — плохо. Болотце почти пересохло. Кое-где между кочками остались лужи с протухшей водой. По совету Калинина запретили пользоваться этой болотной жижей. Только дизентерии нам не хватало. Шевченко и Коровкин вернулись из разведки. — Как дела у Птычи? — По дороге сплошные колонны. Нет им конца-краю... На открытом партийном собрании я информировал людей о результатах боя и нашем положении. Мы выполнили приказ фронта — взяли Дубно, держали его шесть дней, пока не получили новый приказ — разгромить танковую группировку. Он тоже выполнен. Нами уничтожено вражеских танков в два-три раза больше, чем потеряно самими. Значит, нам под силу трудные приказы. Мы можем бить врага и будем его бить. Ближайшая наша задача — выйти из тактического окружения. Выступали Петров, Харченко, Сытник, другие товарищи. Говорили о том, что мы останемся боевой частью и обязательно пробьемся к своим. Но во многих вопросах, которые задавались выступавшими, звучали растерянность, недоумение. Как без пушек пойдем против танков? Что будем есть? Где наши? Надо было прямо отвечать на все вопросы, кроме одного: — Когда начнем выходить? [199] С Оксеном и Сытником мы решили, что задача должна доводиться до всех не более чем на день. Меня удивило, что на собрании не выступил заместитель Васильева по строевой части, бывалый командир, подполковник Боженко. Слово таких людей, как Боженко, было сейчас особенно весомым. Однако подполковник отмолчался. Молчал и Курепин. Но к нему не могло быть претензий. Он пришел тяжело контуженный и за целый день не сказал и трех слов. Кто-то из выступавших посоветовал все личные запасы продовольствия сдать в общий котел, а сахар разделить между ранеными. Как только кончилось собрание, я сделал это предложение приказом. Не поручусь, что из тысячи примерно человек не нашлось ни одного, кто бы оставил в кармане пару сухарей. Но, так или иначе, мы имели возможность этой ночью каждому раненому выдать по кусочку сахара... Секретарем парторганизации стал политотделец из дивизии Васильева старший политрук Харченко. До вчерашнего дня он возглавлял штабную парторганизацию. У меня сложилось о нем мнение, как о работнике сметливом, деятельном, храбром. Он отлично держался в бою и, по моим наблюдениям, был одним из тех, кого опасность не подавляет, а, наоборот, электризует. За день, проведенный в глухом овраге, многое открылось в людях. Одни покорно поддавались апатии, другие тщетно пытались ее преодолеть, третьи все-таки побеждали ее, а к четвертым она и сама словно бы не решалась подступить. Десятки красноармейцев и командиров сутки назад, перед боем, подали заявления в партию. Из их числа в овраге находилось двадцать шесть человек. Раненых принесли на носилках. Прием в партию был вторым вопросом нашего собрания. Весь день немцы наугад слали в лес снаряды. Время от времени пролетали самолеты, также наугад выпускавшие пулеметные очереди и бросавшие бомбы. Противник не знал точное место нашего нахождения. Но, как видно, предполагал, что разрозненные группы русских прячутся в чаще. В разгар собрания случайно брошенная бомба угодила неподалеку, в болотце. Фонтан грязи достиг верхушек деревьев. Не пострадал ни один человек. Но это был удар по нервам. Раздались крики: "Добивают!", "Конец!". Особенно разволновались раненые. Пришлось прервать собрание и навести порядок. Закончилось собрание принятием клятвы на верность партии, Родине. Мысль о клятве зародилась у меня еще ночью, когда сидел на холодном валуне. Но я не успел заранее [200] подготовить текст. Пришлось импровизировать. Коммунисты стоя повторяли за мной: — Клянусь партии, народу, Родине до конца быть верным Ленинскому знамени... Никогда, ни при каких обстоятельствах не проявлять трусость, не поддаваться панике, не бросать товарищей, даже под пытками не разглашать военную тайну... Клянусь свято выполнять свой долг коммуниста, гражданина, воина... Клянусь мстить за смерть и муки соотечественников, за поругание родной земли... Овраг служил нам пристанищем более двух суток. Мы не спешили покинуть его. Надо было побольше выведать о противнике, о двигавшихся на восток вражеских частях, разведать возможный маршрут, полазить по лесу в поисках раненых и заблудившихся. По сведениям разведки, в Дубно проследовал большой штаб. Захваченный ночью на шоссе мотоциклист сказал, что это штаб Клейста. В Птыче разведчики похитили часового с черной нарукавной повязкой, на которой был вышит белый череп и перекрещенные кости. Солдат не сразу стал отвечать, но в конце концов признался: он из охранной дивизии СС, ей поручено очистить леса от остатков русских. Этим дивизия и займется, как только подойдут все части. Примерно в 16 часов на второй день пребывания в овраге из Белогрудки по лесной дороге вышли пять легких танков. Скорее всего, разведка. Машины наскочили на нашу танковую засаду и были расстреляны с короткой дистанции. Не однажды за эти дни я разговаривал со стариком-чехом. Он держался все так же спокойно, с крестьянским достоинством, называл меня "товарищем командиром", просил отпустить на розыски жены. За старухой его не пустили, а ночью попросили принести в бутылках хорошей воды для раненых. Старик до рассвета успел три раза сходить за водой. В следующую ночь взял с собой нескольких бойцов, раздобыл ведра. После этого я стал относиться к старику с еще большим доверием и, наконец, спросил его, какой дорогой отряду лучше всего уйти из лесу. Чех задумался. — Выхода всем отсюда нет. Если бы сто человек, а то тысяча, не меньше... Прямота и откровенность пожилого чеха подкупали меня. — Подумайте, отец, надежда только на вас. Не найдете нам дорогу — пропадем здесь... [201] — Верно, пропадете. Я тоже так понимаю. Сам все думаю, куда вы уходить станете, ведь поле кругом и хутора. А на хуторах люди разные живут... Но ничего не поделаешь. Уходить вам надо... И уходить опасно и оставаться нельзя. Это было точное заключение. Старик видел и понимал все. — Ладно, попробую, — решил он наконец. — Пусть кто-нибудь из ваших со мной пойдет. Сытник и Оксен дважды проверили маршрут, который предложил чех: километра три по оврагу, потом — открытое поле, высокая рожь. Другого пути не было. Наступил день сборов. Танки выведены из строя. Часть документов уничтожена, часть вместе с сейфами зарыта в землю. На командирском совещании установили последовательность движения, меры охраны. Я напомнил: кто снимет знаки различия, сорвет петлицы, предстанет перед трибуналом за трусость. Ко мне подошел старик-чех: — А что будете делать с сильно ранеными? — Понесем с собой. — Не донесете. — Иного выхода нет. — Оставьте мне. — А вы знаете, чем рискуете? — Знаю. — Жизнью рискуете. — Каждый жизнь по-своему понимает... Четырех тяжелораненых мы передали этому бесстрашному, благородному старику. Доктор Калинин поделился с ним своими жалкими запасами медикаментов. В нашем уже обжитом, привычном овраге смеркалось рано. Едва начало темнеть, тронулась разведка, вытянулись одна за другой роты. О готовности отряда к выступлению по всей форме доложил мне Сытник. Я подал команду: — Развернуть знамя! Знаменщики и ассистенты — на середину! Знамя дивизии Васильева стало отрядным. Опираясь на палку, я подошел к нему, поцеловал край полотнища. Овраг быстро заполнялся белым туманом. Уже не видно головы колонны, не видно знамени... За эти дни многие раненые из нетяжелых понравились. Да и я стал понемногу ходить. Но не представлял себе, как пройду десятки километров. Коровкин и Шевченко находились рядом со мной, помогали ковылять. Благополучно, без всяких приключений и сюрпризов, мы выбрались из лесу, втянулись в густую рожь. Во ржи предстояло провести целый день, а он, судя по туману и звездному небу, обещал быть знойным. [202] Пришел прощаться старик-чех: — Отпустите, товарищ командир. Теперь от меня толку мало. Ваш путь по местам, которые плохо знаю. Я горячо поблагодарил его Но старик не спешил уходить, что-то прикидывая про себя. — У вас какая-нибудь просьба? — В Турковиче Ческе есть один человек... Наш человек... Он поведет вас дальше. Чех объяснил Оксену, как найти этого человека, попрощался за руку и ушел вместе с сыном... Изнемогая от жары, потные, мы лежали под палящим солнцем. День тянулся бесконечно. Небольшие запасы воды были израсходованы. Бойцы жевали зерно, дремали. Тревога гнала сон. Если низко пролетит фашистский самолет, — все, конец, бежать некуда. Ляжешь на живот, вдыхаешь мирный, с детства знакомый запах сухой, разогретой земли и спелой ржи — запах крестьянского лета. Лаково блестящий жучок семенит тонкими ножками, снует между стеблями. И вдруг исчезает в маленькой черной норке. Поминай, как звали. Перевертываешься на спину. В небе дрожит жаворонок. Отлетит в сторону и снова возвращается. Словно высматривает что-то или хочет предупредить об опасности. Разведчики следили за дорогой на Дубно. По ней под охраной мотоциклистов в облаках так и не успевающей улечься пыли шли и шли колонны. Вечером группа переодетых в гражданское платье бойцов отправилась в Турковиче Ческе. Вернулась довольно скоро. Человека, адрес которого назвал чех, не оказалось дома. Вместо него разведчики извлекли из подвала какого-то молодого франта. Он не желал идти, грозился. Пошел лишь после того, как ему показали пистолет. Еще во времена нашей жизни в овраге (теперь она представляется спокойной, мирной, даже уютной) мы установили, что в Дубно расположен не только штаб, но и аэродром. Горячие головы советовали разгромить то и другое. Идея, что и говорить, заманчивая. Но у нас не было сил, чтобы осуществить ее. Только перед тем как покинуть здешние места, мы решили все же рискнуть. Лежа во ржи, разработали план нападения, отобрали людей, установили место сбора. И едва солнце стало клониться к горизонту, диверсионная группа отправилась на задание. Не задержались и остальные. С наступлением темноты двинулась вся колонна. Самое опасное — дорога. Ночью, правда, движение по ней меньше. Но совсем оно не затихает. [203] Справа и слева стали заслоны с пулеметами и гранатами. Роты перебегали шоссе повзводно. Одиночные машины не трогали. Давали им проехать, и снова отделение за отделением выскакивали из ржи. Почти сразу за шоссе болото, а там — Иква. Когда Иква останется позади, будет легче. Так, по крайней мере, казалось. По времени уже должны выйти к реке. А все еще месим болотную грязь. Вызываю командира разведки: — Где Иква? — Так ведет проводник... К черту проводника, ориентируемся по компасу, по звездам. Проверяем снова и снова. Выходит, поляк ведет нас вдоль реки, на северо-восток. Недоразумение или предательство? Роты поворачивают направо. Скоро рассвет. Появится авиация, транспортеры. Никуда не денешься, верная гибель. Накрапывает дождь. Квакают лягушки. Чавкает грязь под сапогами. Вынуть ногу, поднять ее — величайший труд. Но вот, наконец, Иква, рядом с которой бродим уже полтора часа. Пловцы переплыли реку, натянули канаты. Теперь — быстрее форсировать ее. Но для этого нужны силы. А их-то как раз у нас нет. Кто-то кричит высоким, срывающимся голосом: — Добейте, братцы, застрелите, не пойду дальше!.. Достаю из кармана кусок пакли, чтобы вытереть лицо. Нащупываю в пакле что-то твердое. Разворачиваю — два кусочка сахара. Первое, инстинктивное движение — отправить в рот. Но глотаю слюну, сжимаю зубы. — Доктор Калинин, передайте самым слабым раненым. Калинин в первый момент не понимает, что я сую ему в руку. Потом разглядел: — А... кстати... Большое спасибо. Словно ему сделали подарок. Едва выходим на правый берег, откуда-то с севера доносятся глухие взрывы. Прислушиваемся. Да, это в Дубно разведчики взрывают самолеты и цистерны с бензином. Бойцы ободрились. Держатся увереннее, тверже. Тем более, что начинается лес. В предрассветном полумраке он кажется могучим, безбрежным. На самом деле — жиденький, легко просматриваемый. Настоящие леса за дорогой Дубно — Кременец. Но через нее сейчас не перевалить. Светлеет с каждой минутой. Куда же спрятать людей? Куда девать раненых? Кто-то командует: — В клуни! [204] Место, конечно, не самое надежное. Рядом, совсем рядом, по дороге идут транспортеры, преследуя нашу диверсионную группу. Бьют по лесу, по окрестным хуторам. Над клунями свистят пули, завывают мины. По окраине рощи, у самого шоссе, в кустах — секреты из коммунистов-добровольцев. Если какой-нибудь гитлеровец пойдет к клуням, убивать без выстрела — штыком, ножом, душить руками. В клуне полно старой соломы. Мы затаились в ней. Вдруг короткий вскрик. Высокий боец в плащ-палатке схватился рукой за плечо: ранила шальная пуля. Но его голос утонул в лихорадочной пальбе немцев. Боец с серым лицом, с мелкими капельками пота, сразу выступившими на лбу, прижался к стене. Закусил зубами рукав гимнастерки. Только бы не стонать, не выдать себя и товарищей. Транспортеры дали еще несколько длинных очередей и удалились. Наступила тишина. Не теряя времени, капитан Кривошеев с двумя десятками красноармейцев направился на восток разведать лес до деревни Буша. Сквозь щели отлично видна дорога на Кременец. Не прошло и получаса, как она снова ожила. И надо же, именно здесь, у рощицы, остановилась колонна машин. Кухни свернули на обочину, поближе к клуням. До нас доносится дразнящий запах кофе и жареного мяса. Мы сидим в западне: позади — река и болото; впереди — вставшая на привал колонна. Сжимаем длинные деревянные рукоятки немецких гранат... В нашей клуне пятнадцать раненых. Некоторые уснули и стонут во сне. Будим их, обкладываем соломой. Боец с раздробленным плечом потерял сознание. Становится все жарче. Пробивающиеся сквозь щели солнечные лучи рассекают клуню. Эти лучи сотканы из миллионов мельчайших, медленно плывущих в пространстве пылинок. Но сколько же можно наблюдать за слепящими лучами! Опять прижимаюсь к щели и вижу: прямо к нашей стоящей чуть на отшибе клуне неторопливой старческой походкой идет человек. С каждой минутой он виден все лучше. Серый пиджак, черные брюки, заправленные в разношенные сапоги. Я толкаю задремавшего Оксена. Он вскакивает и машинально хватается за пистолет. — Смотри. Теперь старика видят все находящиеся в клуне. Шепотом приказываю: — Не стрелять, брать живым. [205] С протяжным скрипом открывается широкая дверь. Старик жмурится, моргает и, ничего не подозревая, идет по узкому проходу между грудами прошлогодней соломы. Прямо в лицо ему упираются два пистолета. — Руки вверх! Молчать! Опешивший старик нерешительно поднимает дрожащие руки. В одной веревка. Так он стоит, растерянный, перепуганный, ничегошеньки не понимающий. Оксен выворачивает карманы пиджака, брюк. Мятый платок, кисет, трубка, монеты, пуговица. — Садись к нам, дедушка, будем разговаривать. Дед не может прийти в себя. Струйки пота стекают с морщинистого темного лица на реденькую седую бороду. — Кто таков, откуда? — Как скажу, так и убивать станете? — Нет, дед, мы с мирными людьми не воюем, против своих не идем. Старик прикрыл один глаз, другим посмотрел на меня. — Откуда же это вам известно, что я — свой? Непрост дед. Освоился, глядит вокруг по-хозяйски. — Кто у вас тут главный? Нехай жолнежам велит, чтоб не курили. До греха недалеко. Мне ущерб, да и вам беда. Заприметил в углу проводника с завязанными полотенцем глазами. — То не ваш, не русский? Старик уже сам допрашивал. Я усмехнулся. — Ваш. Из Турковиче Ческе. — Угу. Мне потом тоже так... Показал руками, как ему завяжут глаза. — Будэ, дид, попусту розмовляты, — вмешался Сытник. Старик повернулся к нему: — Украинец? — Украинец. И вин тоже. Сытник ткнул пальцем на меня. Этот повышенный интерес к национальности настораживал. Я помнил о бандеровской болезни, которой болели многие в здешних селах. — А ты, дед, только с украинцами дела имеешь? — Зачем только. Украинец всякий бывает. Я вон грызь от одного украинца нажил... — Ну так будешь отвечать? Дед показал пальцем на лежащего в углу с повязкой на глазах проводника, потом похлопал себя но ушам. Проводника подняли. Он решил, что ведут кончать, забормотал, заныл. Оксен успокоил его. Когда поляк был в другом конце клуни, старик шепотом сказал: [206] — Я из Новы Носовицы. Звать Василём. С вас того хватит. Три сына ушли с Советами. Мне оставили трех снох и дюжину внучат. Так-то. Пятьдесят лет батрачил. С того и грызь. А Советы землю дали. Теперь, небось, Гитлер заберет?.. — А ты, дид, не брешешь? — перебил Сытник. — Може, и брешу. Тебе грызь показать? Нет, старик не походил на подосланного. Да и зачем было подсылать? Если бы гитлеровцы знали, что мы в клунях, обошлись бы без старика. Но где гарантия, что он не выдаст нас, если его выпустим? А с другой стороны, коль это честный трудовой человек, не может ли он нам помочь? — Когда пришла колонна? — Не знаю. Встал, она уж здесь. — Длинная? — Не считал, ни к чему было. Слышь, ваши ночью аэродром в Дубно — трах-тарарах... Дед Василь улыбнулся, и глубокие морщинки стянулись к глазам. — До неба, люди говорят, огонь долетел. Теперь ищут, нюхают. Он засопел, показывая, как немцы "нюхают". Оксен кивнул в сторону захваченного нами франта: — А с этим паном не знаком? Старик насупился. — Он тут всем знакомый. Сучий сын. Куркуль. Пилсудчик. С тридцать девятого года не был, а теперь заявился. Видать, землю заберут у нас. — Заберут,- подтвердил я.- Особенно, если станете перед Гитлером на пузе ползать. — То нам ни к чему. — Надо Красной Армии помогать. Когда она вернется, земля опять будет вашей. Старик скорбно покачал головой: — Плохи, стало быть, дела у Червоной Армии, если ей диды наподобие меня помогать должны. Посмотрел на нас с сожалением. — Когда-то ваша армия вернется... Пока солнце взойдет, роса очи выест... Ну, чего вам треба? — Хлеб и молоко для раненых. Узнаешь, есть ли фашисты на станции Смыга и сколько их? Не собирается ли колонна уходить? Дед сполз с соломы. Тихо спросил у меня: — Не боишься, сынку, что продам вас? — Не боюсь, дид. — На том спасибо. Он поклонился. Не спеша прикрыл заскрипевшую дверь и расслабленной старческой походкой заковылял к дороге. [207] И все-таки мы не были спокойны. Кто-то раздумчиво сказал: — Приведет старик гостей... — Не приведет! — зло оборвал Сытник. Мы молчали и ждали. Липкие пальцы сжимали деревянные рукоятки гранат. Зудело тело: в придачу ко всем невзгодам в клуне оказалось великое множество блох, которые, казалось, только и ждали нас. Через полтора часа по сараю пронесся шепот: — Идет! Старик шел по-прежнему медленно, сгорбившись под тяжестью мешка. Он так же не спеша открыл клуню, закрыл за собой дверь и осторожно опустил сидор на землю. — Хлеб и молоко — только раненым,- приказал я. Никто ничего не возразил. Ничего не сказал и дед. Молча смотрел он, как раздавали хлеб, как раненые по очереди тянули из бутылок молоко. Забрал пустую посуду, сунул в мешок и тогда лишь подошел ко мне. — Колонна весь день стоять будет, машины починяют. Танки у них, пушки. Я трошки по-немецки разбираю, под Австро-Венгрией жил. На станции танков нема, одна инфантерия... гуляет, песни поет... Эти данные нам были очень кстати. Созревал план дальнейших действий: до ночи сидеть в клунях, а ночью форсировать дорогу и пробиваться в лесной массив. Сытник с пулеметчиками должен был ударить по колонне противника, если она к той поре не уйдет. Одновременно так называемая танковая рота (экипажи оставленных нами машин) во главе с Петровым без выстрела проберется к Смыге, расправится с загулявшим гарнизоном, а потом двинется вслед за нами на Бушу. Нам мало только лишь спасаться. Мы — армия. Мы должны истреблять врага и заставить его усомниться в своем триумфе. Чуть стемнело, по крыше клуни замолотили тяжелые капли. Дождь крепчал. Это было нам на руку. В темноте, в тишине у клунь собирались роты. Командиры проверяли людей, объясняли задачу. Разведка не вернулась, но ждать ее больше нельзя было. Бесшумно подкрались вплотную к дороге. И услышали: Mit dir, Lili Marlen. Mit dir, Lili Marlen. Ударили пулеметы. В машины полетели гранаты. Роты рванулись через дорогу. Все произошло так быстро, что я не заметил, как оказался в лесу. [208] Мокрые ветки бьют по лицу. Вода бежит за шиворот, заливается в сапоги. Но мы благодарны этому ливню. Он — неплохой союзник. Однако уже заявляют о себе новые недруги. Легко ли ориентироваться ночью, в кромешно темном лесу? У нас один-единственный лист двухверстки. Еще есть несколько десятиверсток, кроме того пять фонариков и два компаса. Приходится сбавить темп, строго выдерживать направление. Неожиданно натыкаемся на деревню. Сверяемся с картой. Буша. Добрались до нее раньше, чем предполагали. Двое гражданских отправляются в деревню. Им поручено узнать, нет ли здесь каких-либо признаков разведгруппы Кривошеева. А пока можно лечь на мокрую траву, прикрыть глаза, забыться на пяток минут. Это и есть отдых. Нас нагоняет танковая рота, ходившая на станцию Смыга. Там действительно был днем праздник, батальон отмечал годовщину какой-то виктории, одержанной во Франции. Ветераны удостоились наград. А ночью наши пешие танкисты принесли им свои "поздравления" и "подарки". Подошла разведка из Буши. Деревня забита немцами. О Кривошееве ничего не слышно. Углубляемся в лес. Впереди — река. Мелкая, узкая. Но для измученных, изголодавшихся людей, особенно для носильщиков, даже такая речушка — препятствие. Не приходится сомневаться — немцы нас не оставят в покое, будут преследовать. Надо торопиться, а люди едва передвигают ноги. Колонна растянулась на километры. Рассвет застает нас на привале. Рядом деревня Рудня. Туда можно не слать разведку. Из леса видны машины, запрудившие деревенскую улицу. Значит, и здесь не получить нам ни куска хлеба. И так во всех деревнях, что попадаются на пути к Каменной Горе, на которой кончается карта. Вся-то эта Гора — два дома, чистеньких, сверкающих оцинкованным железом крыш. Немцев здесь нет, но и продовольствием тоже не разживешься. Так, по крайней мере, говорят хозяева. А обыски, изъятия запрещены. Мы — регулярная часть Красной Армии. Разведка устанавливает: гитлеровцы знают об отряде, о направлении движения, сосредоточивают силы на нашем пути. Есть приказ покончить с "опасной русской бандой". 2 Нам некуда податься. Сунемся в одну сторону — немцы, в Другую — немцы. По дорогам шли с низкими бортами грузовики. В одну сторону — курсируют большие, в кузовах — минометы. Грузовик останавливается, посылает в лес пяток-десяток мин, и снова гудит мотор. [209] Гитлеровцы не особенно спешат. Все равно, дескать, русским деваться некуда. Еще день, еще два, а там ноги протянут. Либо сами сдадутся, либо подойдет пехота и стадом погонит в лагерь. От пленных фашисты знают о наших раненых, о голоде, истощении. Ко мне подошел подполковник Боженко. Седовато-серая щетина подступает к ввалившимся глазам. Всегда тугие щеки теперь старчески дряблы. Вместо второго подбородка отвисшая складка морщинистой кожи. Трудно узнать замкомдива. Боженко атакует меня с ходу. — Вы за людей отвечаете. Погубить народ — не велика мудрость. И так вон сколько уложили... А результат? Говорит глухо, не скрывая раздражения — Клятвы принимать, красивые слова произносить... Мы тут не в театре... Я не обязан выслушивать злобное брюзжание. — Довольно! Что вы предлагаете? — То, что вы сами думаете, о чем между собой, небось, не раз шептались, — Боженко неприязненно посмотрел в сторону сидевших под деревом Сытника и Оксена.- Если не хватает смелости прямо сказать, поручите своему начальнику штаба или какому-нибудь еще начальнику... Начальников у нас, слава богу, хватает. Сытник, Петров, Оксен, Петренко, Карапетян поднимаются, подходят к нам с Боженко. Подполковник уже не помнит себя, потерял власть над собой. Он размахивает руками, срывается то в крик, то в яростный шепот. — Чего вилять? Каждый грамотный командир должен сообразить — с таким отрядом, как наш, только на тот свет пробиваться... Я начинаю понимать, куда клонит замкомдив. — Ну, ну, выкладывайте свой план. — Какой там план! Яснее ясного — надо распускать отряд. Маленькими группками, по одиночке еще, может, как-нибудь выберемся. Живая сила уцелеет. Хоть пятьдесят процентов. А так — всем хана. — Значит, на отряде крест поставить? — недоумевает Петров. — Вам бы, товарищ капитан, помолчать, когда старшие разговаривают. — А мне, майору, дозволено спросить? — вмешивается Сытник.- Раненых как, в лесу побросаем или фашистам по акту передадим? — Раненых? — Боженко запнулся.- Раненых?.. Придется кем-то жертвовать, чтобы спаслась основная масса. Таков закон войны... [210] Но он уже говорит без недавней запальчивости. — Если я вас, товарищ подполковник, правильно понял, — босой Оксен держится с обычной корректностью, — надо отдать команду: спасайтесь кто как может. Проблема лишь одна: самим расстрелять раненых или предоставить это эсэсовцам... Больше мне нечего слушать Боженко, и ни к чему этот спор. — Еще раз где-нибудь, кому-нибудь заикнетесь насчет своего соломонова решения, будете расстреляны. И старые заслуги не спасут, и звание не выручит... Во второй половине дня на дороге появились транспортеры и автомашины с пехотой. В бинокль видно было, как выпрыгивали из кузовов солдаты, вылезали, разминаясь, из кабин офицеры. Пустые машины отъезжали в сторону, уступая место новой колонне. Мы уже два часа назад начали отход в сторону деревни с мрачным названием Переморовка, вернее, в сторону болота, подступавшего к ней. Выход не наилучший. Но другого не было. В бой вступать мы не могли. Рота Петрова прикрывала отход, о котором еще не догадывались немцы. Не догадывались они по той простой причине, что считали болото непроходимым. Да оно и было таким. Поныне не могу понять, как мы преодолели это болото. Вода по пояс. То и дело кто-нибудь проваливался в яму и его приходилось вытаскивать. Понуро тянулась колонна. Самые слабые держались за веревку. На островке делали искусственное дыхание захлебнувшемуся в болотной жиже сержанту. Бойцы проходили мимо, не оборачиваясь. Повернуться, сделать лишний жест не было сил. Вспомнилось 22 июня, когда я с Васильевым стоял у шоссе, ведущего на Перемышль, а из кустарника, нацелив в небо пушки, выскакивали танки, разворачивались и устремлялись на запад. В открытых люках командиры экипажей... Было это, кажется, тысячу лет назад, в какой-то совсем другой жизни, с совсем другими людьми. А прошло всего-навсего... Какое сегодня число? Пытаюсь вспомнить. — Коровкин, какое сегодня? — Что "какое"? — Число какое? — Число? — с удивлением повторяет Коровкин.- Число? Шут его знает... И от того, что никто не помнит, какое сегодня число, какой день, да и никому это не важно, делается особенно тягостно. С наступлением ночи опять начинается дождь. Зашумел, загудел растревоженный грозой лес. Вспышки молнии [211] выхватывают из мрака окаменевшие, мокрые лица. Никто не замечает грозы. Замечать, реагировать — для этого тоже потребны силы. Их надо экономить для того, чтобы вытащить из трясины ногу и снова опустить ее. С рассветом над болотом появляются немецкие бомбардировщики. Снижаясь, бросают бомбы. Болото встает дыбом. Брызги и комья грязи взлетают чуть не к самолетам. Мы молча наблюдаем за этой бессмысленной бомбежкой. Нет сил даже на то, чтобы радоваться — ведь мы ушли от врага, обманули его. Вырвались из одной ловушки. А сколько их впереди?! И все-таки сегодняшнее утро — особенное. Уже десятки раз слышал: "старая границам, "старая граница"! Понимаешь, что фронт ушел далеко на восток. Даже канонада не доносится. Только в направлении на Житомир ночью алеет небо. Однако надеешься, что именно здесь, у реки Вилия, по которой тянулась некогда граница, встретишься с кем-нибудь из своих. Я помнил, что у Шумска (до него сейчас рукой подать) стоял стрелковый корпус. Чем черт не шутит — может быть, как и мы, полки его бродят по окрестным лесам, пытаясь вырваться из окружения. И еще есть смутная надежда. По ту сторону Вилии не будем голодать, там — крепкие, богатые колхозные села. Одна за другой уходят разведки. Первую в гражданском ведет босой Оксен. Зиборов с несколькими партработниками отправляется на поиски съестного. Третья разведка — инициатива санинструктора Плотникова. Он просит пустить его с двумя бойцами из взвода носильщиков на поиски медикаментов. Сытник пришел посоветоваться — посылать ли Плотникова. В армии тот недавно, служил только в санитарной части, гранату, небось, ни разу не бросал. Харченко ничего определенного сказать не может: беспартийный, закончил бакинский мединститут, худого не значится, да и хорошего тоже. Подходит Плотников, высокий худощавый парень в выцветшей гимнастерке. — По вашему приказанию красноармеец Плотников прибыл. — Что надумали, товарищ Плотников? — Хочу поискать, может, бинтов найду. Здесь наши части наверняка оборону держали. — Кто вас надоумил? — Никто. Плотников трет пальцем переносицу, отбрасывает назад рукой прядь. Вероятно, чувствует, что к его предложению относятся несколько настороженно, но объяснить, доказать нечем. [212] — Первый год службы? — Первый. — А почему волосы не стрижены? Плотников вконец смущен. — Я ведь в санчасти, полковой врач относился ко мне, как к коллеге. Я же врач с дипломом... Плотников покраснел и уже от отчаяния, поняв, что в моих глазах он погиб как военный, принялся сбивчиво, размахивая левой рукой (правую держал по шву), объяснять. — Чем я или доктор Калинин сейчас поможем раненым, если даже бинта нет... А что значит врачу признать свое бессилие, отказать в помощи человеку, который в ней нуждается... Легче пулю себе в лоб пустить... Я прервал Плотникова. — Майор Сытник вас проинструктирует. Отправляйтесь в разведку... Первой вернулась разведка Оксена. Деревни вдоль Вилии забиты немцами. По рокадной дороге откуда-то с севера все время подходят машины. Мост у деревни Заньки цел. В деревне пехотный батальон. Местное население прячется в лесах. Колхозники, с которыми виделись наши разведчики, говорят, что гитлеровцы кого-то ищут. Привезли десяток овчарок... В ожидании других разведчиков я прилег отдохнуть, а когда открыл глаза, прежде всего увидел трех коров, меланхолично жевавших траву. Неужто — голодное сновидение? Только благодаря Зиборову, который невозмутимо, с прутом в руках пас свое стадо, поверил, что это — явь. — Каким образом, товарищ Зиборов? — Самым обыкновенным. Встретились в лесу и составили компанию. Хозяев не обнаружил. Зиборов всегда спокоен и говорит короткими фразами. Верить можно каждому слову. Никогда не приврет, не приукрасит. Но на этот раз, увы, он говорил не всю правду. Всю он и сам не знал. Ее мы узнали несколько позднее. Часовые привели необутую женщину в ярком платке, грязной юбке и вышитом фартуке. На руках плачущий ребенок. Второй мальчуган в кожушке, теплой шапке и тоже босой держал мать за подол, с любопытством оглядываясь по сторонам. Едва женщина увидела коров, закричала истошным голосом, бросилась к одной из них, стала целовать мокрую задумчивую морду. Заголосил и паренек. Невозмутимый Зиборов с досады переломил свой прутик. О коровах уже знал весь отряд. Бойцы с вожделением глядели на "жаркое". Раненые прикидывали, по сколько мяса придется на брата. [213] Теперь все взоры обратились к крестьянке, которая в правой руке держала ребенка, а левой обхватила за шею белую в больших черных пятнах корову. Она скороговоркой сыпала слова, молила, плакала, грозила божьей карой: — ...Паны начальники, то моя корова... Не дайте с хлопчиками погибнуть... — Буде, баба, не глухие, слышали, — оборвал Сытник причитания и повернулся ко мне.- Что робить? — А те две тоже ваши? — спросил я. — Ни. Зачем мне чужое? Та, комолая, дида Степана, а другая — Марфы. У ней сын в Червоной Армии. Вот тебе и "стадо", вот и накормили людей! Отдать женщине ее корову," а двух других — быстрее в котел? Коль и придут хозяева — ничего не попишешь, опоздали. Нет, так не годится. Нам нельзя ни на минуту забывать, кто мы такие. Каждый из нас постоянно должен помнить, что воюет он за жизнь и счастье этого вот босого, в зимнем кожушке мальца, тетки Марфы и ее сына. Забыть такое — значит понести поражение, в сравнении с которым меркнут все наши военные неудачи. Но в то же время у меня язык не поворачивался приказать людям, четверо суток ничего не евшим, вернуть коров и продолжать мытарства с голодными желудками. Вместо приказания я обратился к ним с вопросом: — Ну, так как, товарищи? Никто не отвечает. На поляне тихо. Только шмыгает носом босой мальчуган. Кто-то неуверенно бросает: — Нехай начальство решит. — Чего там решать? Тетка со своей коровой пускай проваливает, а тех двух — в пользу Красной Армии. — Все так считают? — спрашиваю я. В ответ молчание. Я тоже молчу. Наконец поднимается долговязый сержант. Правая рука, обмотанная грязной тряпкой, висит на перекинутом через шею ремне. Короткая, не по росту, шинель не подпоясана. Узнаю Тимашевского, того, что читал недавно стихи: "Умом Россию не понять...". Чего же ты, сержант, скажешь теперь? — Не надо нам этого мяса... Не то, чтобы не надо... Но не таким путем,- Тимашевский еле держится на длинных худых ногах. — Помните, ребята, картина была "Ленин в восемнадцатом году"? Рабочий Василий привез хлеб в Москву, а сам от голода потерял сознание. Это я к тому... Да вы и сами понимаете... И действительно, его поняли все. Кроме темной, лишь два года назад ставшей советской крестьянки. Но через минуту и ей все становится ясно. [214] — Так я, пан начальник, пиду? Из группы раненых донесся тот же голос, что и пять минут назад: — Вались, тетка, гони свое стадо. Да быстрее, пока не передумали... А чем же все-таки накормить людей, особенно раненых? Вчера вечером разведчики привели мне буланого жеребца. Вместо седла приспособили половик. Что и говорить, с моей плохо подчинявшейся ногой жеребец был не лишним. Но нечего делать, приходится отдать его на заклание. Порции нарезал Сытник на расстеленной, как скатерть, шкуре буланого. Не было кухни, котла, соли. Ломтики конины насаживали на штыки и жарили на костре, разложенном в овраге. Нам, здоровым, ничего не полагалось. Мы держались в стороне. Легче и для нас и для раненых. Каждому из них досталось по кусочку красного, жесткого, как резина, мяса. А самые слабые нежданно-негаданно получили еще и по глотку жидкого меда. Добыт он был совершенно неожиданно. Пока раненые готовили свой шашлык из конины, я обходил лагерь. Несколько на отшибе (они всегда так держались) сидели наши кинооператоры и что-то жевали. Подошел поближе. Вижу — макают в кастрюлю вырезанные из дерева лопатки. — А, товарищ комиссар, подсаживайтесь, — пригласил Ковальчук. — Вот раздобыл наш начальник тыла... "Начальник тыла" в красноармейских брюках, сапогах и пиджаке заговорщически подмигнул: — Заработано честным трудом. Зашел на хуторе к хозяйке, наставил на нее камеру и обещал вскоре прислать дюжину фотокарточек. Не меньше. Пани, оказывается, высоко ценит искусство. И вот кастрюля свежайшего меда. Только воск иногда попадается. Надо выплевывать... В отряде подобные способы "честного" и частного самоснабжения запрещены. Но операторы — люди гражданские. Можно ли требовать с них, как с бойцов? Можно. Партийные и советские работники из группы Зиборова безоговорочно приняли армейскую дисциплину и отрядные правила. Почему же эти три товарища заняли привилегированное положение? А Ковальчук, между тем, гостеприимно настаивал: — Не побрезгуйте, товарищ Попель. Мед — еда целебная, превосходно восстанавливает силы. Я не спешу взять ложку. — Скажите откровенно: считаете вы себя членами отряда? Ковальчук отложил свою лопаточку и задумчиво уставился в кастрюлю. [215] — Вы хотите сказать: мы — сволочи, думаем только о себе... — Почему вы держитесь в стороне? Вы же пользуетесь защитой отряда, но никаких обязательств перед ним не имеете. — Как это "никаких обязательств"? Мы же снимаем, тащим на себе пленку, камеры. Разве этого недостаточно? — Недостаточно. Мы вас не посылаем на боевые задания. После переходов вы ложитесь спать, а бойцы несут охрану, идут в разведку. Ладно, вы — люди в военном отношении не подготовленные. Но для того, чтобы отдать раненым заработанный "честным трудом" мед, не надо быть военными. Тут нужна лишь элементарная человеческая честность... Подумайте об этом. А за приглашение спасибо. Не взыщите, не могу им воспользоваться. Спешу... Так раненые получили кастрюлю меда. Часов около десяти появился Плотников. Его бойцы вели под руки женщину в военной форме, вздрагивавшую от рыданий. Плотников пытался ей что-то втолковывать. Увидев меня, женщина забилась в истерике. — Товарищ бригадный комиссар, отправьте самолетом... Просьба была настолько необычна, что я растерялся. — Как отправить? Куда? — К маме, самолетом... Теперь можно было рассмотреть женщину. Лет тридцати-тридцати пяти (потом мы узнали, что Марусе всего двадцать два года), худенькая, гибкая. В темных волосах пробивается седина. Пухлые губы, кнопкой нос, серые глаза. Лицо, если и не красивое, то, во всяком случае, славное, милое. Прошло с полчаса, прежде чем Маруся сумела вразумительно рассказать о себе. Кончила фельдшерскую школу. В первые дни войны попала на фронт. Задержалась в деревне вместе с ранеными, а полк отступил. — Попала к немцам, понимаете, к фашистам... Нет, этого понять нельзя... На глазах снова слезы. — Об этих двух сутках я рассказывать не стану, ни за что на свете не стану... — Ну и не надо,- успокоили мы ее. Из сбивчивого рассказа Маруси узнаем, что ей удалось все же удрать. Спряталась у какого-то старика со старухой. А ночью вдруг в хату зашел Плотников. Девушка услышала русскую речь и, не задумываясь, кубарем скатилась с чердака. Я сейчас ничего не могу делать... У меня руки дрожат... Неужели нельзя отправить самолетом в тыл?.. [216] Девушка была настолько травмирована, что втолковать ей даже самые простые вещи не удавалось. Она настойчиво повторяла про самолет и про маму, которая осталась в Киеве. Медикаментов и бинтов Плотников не достал. Сельская больница, где размещался медсанбат какой-то нашей дивизии, была разгромлена гитлеровцами. — Но ведь все же не зря ходили? — спросил с надеждой Плотников. — Конечно, не зря. Человека спасли. Теперь у нас одним фельдшером больше. — Можно будет снова в разведку? — Поживем — увидим. Сейчас на очереди иное дело. Разведчик Никонов пробрался в небольшую деревушку по ту сторону леса и принес любопытные новости. Вчера туда вернулся помещик. Потребовал, чтобы в течение 24 часов крестьяне возвратили все его имущество, иначе будут повешены десять заложников. С помещиком прибыли чины немецкой полевой жандармерии. Мы надумали совершить днем нападение на эту лесную деревушку. На площадь, где уже стояла виселица, пробрались наши товарищи в гражданском. Командирская рота Сытника подошла к деревне огородами, с двух сторон. Помещик в крагах, черном плаще и зеленой фетровой шляпе, жестикулируя, произносил речь перед согнанными на площадь крестьянами. Дело даже не дошло до стрельбы. Связанные по рукам жандармы уже стояли в стороне. А помещик, пять минут назад грозивший крестьянам, сам болтался в петле, подготовленном для заложников. Желтые начищенные краги покачивались перед толпой. Зеленая шляпа с пером валялась на земле. Харченко взбежал на крыльцо. — Товарищи, власть Советов существует! Красная Армия существует. Не верьте гадам — фашистам и их холуям. На советской земле не бывать помещикам. Позднее Харченко уверял, что он тогда без подготовки и без листка произнес самую сильную в своей жизни речь. Наглядным пособием к ней служил вздернутый помещик. Ночью мы попытались форсировать Вилию у деревни Заньки, но потерпели неудачу. Противник обнаружил передовую роту. Полная луна заливала отлогий берег и поверхность реки. Рвавшиеся в воде мины поднимали золотые фонтаны. Едва бойцы вскакивали, по ним били пулеметы и опять укладывали на землю. Сделали еще одну попытку и, когда она не удалась, отвели взводы в лес. Но на прежнее место возвращаться нельзя было. Прошли километра четыре на север и остановились. [217] Требовалось хорошенько продумать и разобраться в том, что произошло и как действовать дальше. Река неглубокая. Но без моста ее не одолеть, раненым не перебраться вброд или вплавь. В следующую ночь луну прикрыли облака. Одна группа демонстративно начала двигаться к Занькам. Немцы сразу же открыли пулеметно-минометный огонь. Тем временем приступили к форсированию реки севернее и южнее Заньков. Я находился с северной группой. Первым переправился на правый берег взвод разведчиков, который вел Петренко. С ходу бойцы ворвались в ближнюю хату. Не дали проснуться солдатам противника. В темноте действовали штыками, ножами. Но гитлеровцы уже выскакивали из соседнего дома. Один наш боец убит, двое ранено. Петренко сгоряча вскочил в избу. Там — ни души. Бросился обратно, навстречу немцы. Захлопнул дверь, прижал ее. Гитлеровцы стали слать пули наугад. Две из них угодили Петренко в мягкое место. Не подоспей тут наши, участь майора была бы решена. Однако, прежде чем добраться до деревни, нам пришлось пережить неприятные минуты. Едва мы, мокрые до нитки, оказались на берегу, как прямо в лоб хлестнули пулеметные очереди. Знаешь — надо вперед, хочешь встать, но... лежишь распластавшись, прижав голову к земле, стараешься не дышать, чтобы не поднималась спина. Подаю команду: — Справа и слева по одному — вперед! Однако ни справа, ни слева никто не поднимается. Вражеские пули то взбивают пыль перед носом, то с легким присвистом уходят в воду. Вдруг рывком вскакивает Коровкин. Я, как в тумане, за ним. Падаю. Слышу тяжелый топот сзади. Справа кто-то плюхается в мокрой одежде. Коровкин снова бежит вперед. Поле ожило. Но форсировали реку мы на фронте в двести метров, а сейчас перебегаем едва не змейкой, один за другим... Выручив Петренко, поворачиваем на Заньки. Наш совместный с южной группой удар должен обеспечить захват деревни и моста. В Заньках беспорядочная стрельба, рукопашные схватки, стоны, проклятья. В темноте не разберешь — где свои, где чужие. Кто-то с руганью налетает на меня. У самых глаз — дуло пистолета. — Карапетян! — Ай, не узнал! Карапетян командует арьергардом. Значит, арьергард к раненые уже по эту сторону Вилии? Нет, ничего не значит. В [218] темноте Карапетян потерял управление. Часть людей здесь, часть — на том берегу. Раздается треск мотоциклов. Сразу не сообразишь, откуда. Но уже слышишь: в треск этот влились пулеметные трели и захлестнули его. Мы отходим к лесу, что начинается за узкой безымянной речушкой. Вилия позади. Далась она нам нелегко и не дешево. Людей в отряде стало меньше: одни погибли в бою, других просто растеряли. Особенно поредел арьергард. В лесу опять придется собирать бойцов. В пути меня нагоняет Боженко. После того памятного разговора мы не встречались. Подполковник тяжело дышит. Мокрые седые волосы падают на лицо. — Не прав я, пожалуй, был... Все время об этом думаю... Нельзя отряд распускать. Он ждет моего ответа. Я молчу. Прошли десяток шагов Боженко не выдерживает: — Прошу забыть о том случае. Нервы, видно, сдали. — Постараюсь. Но знаю: о таком не забудешь. Боженко это тоже понимает. Ссутулился, постепенно отстает. Еще не успели обосноваться в лесу, как к лагерю вначале небольшими группами, а потом толпами потянулись колхозники. Появились подводы с хлебом, мясом, молоком. Мы глотали слезы, глядя на этот обоз. Харченко пытался что-то сказать, но его оборвал маленький, щуплый старик. — Не треба, сынку. Беспокоился только доктор Калинин. Он бегал от одного взвода к другому. — Товарищи, не ешьте сразу помногу. Пусть хлеб хоть немного зачерствеет. Бойцы отшучивались. На лужайке, где остановился штаб, сидел бригадир, члены правления, колхозные деды. Бригадир в выходном черном костюме, на лацкане медаль Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Посасывая трубку с самосадом, он не спеша рассказывает: — За хлеб будьте спокойны. Бабы еще напекут... Немцы не распустили колхоз. Велели сообща убирать хлеб. Распределять будут сами. Привезли с собой "старосту колхоза". Но народ с каждым делом бегает к бригадиру. Гитлеровцы назначили и старосту села. Из "обиженных" местных, в прошлом кулака. Но и этот староста не спешит выполнять распоряжения комендатуры. Чуть что, тоже советуется с бригадиром. Совсем неподалеку, в помещении сельсовета, разместилась германская комендатура. Фашистские бронечасти и мотопехота ушли вперед в восточном направлении на многие [219] десятки километров. А здесь, в лесу у старой границы, во вражеском тылу, шел неторопливый разговор о колхозных делах, о судьбе страны, о третьеиюльской речи Сталина, о повешенном помещике, о причинах наших военных поражений. — Хиба ж мы для того свою Червону Армию кормили, растили, чтобы вона, як заяц, тикала...- рассуждал один из стариков. — Мы прежде на границе жили,- продолжал бригадир,- но в уме не держали, чтобы враг сюда заявился. Теперь граница — вона где и пожалте-здрасте, фашист на пироги пришел. Чего-то проглядели, проспали видать... За ум треба браться. Всих, от хлопцив до дидов на Гитлера подымать. Боятся нас фашисты. Как боятся! Даже библиотеку запечатали. Кто книгу возьмет — расстрел.- Бригадир достал из кармана газетку. Я посмотрел название — "Вильно слово". Передовая под заголовком "Самостийна Украина". И замелькали "вильни" слова, которые я не привык не только видеть напечатанными, но даже слышать: "кацапы", "москали", "жиды". Бригадир снисходительно улыбнулся: — По дешевке, за рупь двадцать, хотят народ купить... В небе появились "фокке-вульфы". Они кружили над лесом, кого-то выискивая. Дозоры сообщили о колоннах мотопехоты, подходивших с северо-востока. Надо было сниматься, чтобы опять не попасть в кольцо. Пехота нас еще не обнаружила. Однако самолеты могли заметить. Лес был редкий. После непривычно сытного завтрака усталыми людьми овладела сонная одурь. Бойцы бродили, как осенние мухи. Колхозники не спешили уходить. Бригадир велел собрать со всей деревни салазки, на которых зимой возили хворост. На них можно было волоком тащить появившиеся теперь запасы продовольствия. На прощанье мы советовали колхозникам всячески вредить врагу — жечь машины, склады, рвать провода, прокалывать скаты автомашин, уничтожать живую силу. Дали — на всякий случай — десяток винтовок. А дозорные меж тем уже доносили — по шоссе подтягивается артиллерия. Мешкать дальше было невозможно. И вот мы снова в высоких, густых хлебах. Над нами раскаленное солнце. Движемся тремя колоннами. Каждая колонна — гуськом. На север, в болота. Когда "фокке-вульфы" снижаются, ложимся и замираем. В ту же секунду наступает забытье. Потом снова: "Вперед, вперед!". Думалось, нет ничего тяжелее, чем в кромешной тьме месить болотную грязь. Но под жарким солнцем в полудреме [220] после нескольких голодных дней, бессонных ночей и неожиданно сытного завтрака идти не легче. Вместе с арьергардом — группа Зиборова. На салазках — запасы хлеба, мяса, муки. Но как раз по этой группе немцы открывают огонь. Транспортеры устремляются по полю. Продовольственникам приходится бросить свои салазки и спасаться бегством. Ночью наша разведка из болот возвращается на это злополучное место: мятая пшеница, следы гусениц. Но ни одного каравая, ни одной туши, ни одного мешка с мукой... 3 Как немцы узнали направление нашего отхода, кто указал путь транспортерам, кому потребовались брошенные в поле продукты? Ясно, что кто-то "ворожит" гитлеровцам. Около нашего отряда в последние дни крутится немало людей в красноармейских гимнастерках и шинелях внакидку, но без оружия. Это — пленные бойцы, отпущенные "на милость победителей". Таких доброхотов "и нашим, и вашим" стало особенно много, когда в отряд приехали телеги с продовольствием. Надо определить отношение к ним. Об этом идет речь на нашем командирском совещании. Есть такое мнение: пленный — изменник Родине, с ним не может быть никаких дел, ему нельзя доверять. Но не опрометчиво ли зачислить в изменники тысячи советских людей, не по своей воле попавших в фашистские лапы, а потом всякими правдами и неправдами сумевших удрать из лагерей? Решаем так: если человек хочет вступить в отряд, он должен снова принять присягу и в бою добыть себе оружие. Пусть с новичком побеседуют политработники, пусть присмотрятся к нему коммунисты. Нужен глаз да глаз. Но после того, как красноармеец проявил себя, раздобыл оружие, он — равноправный член отряда. Просто попутчиков, спутников и вообще людей сомнительных не подпускать близко. Тому, кто не желает биться с врагом, а хочет лишь спасти себя, уцелеть — мы не станем ни доверять, ни помогать... Поднявшееся было после встречи с колхозниками настроение снова упало. Нечего есть. А ночью идти через болота, в район Хотень I и Хотень II, где прежде был УР. Если сейчас там нет немцев, возможно, удастся передохнуть, связаться с колхозниками. И опять — дальше на восток. Доктор Калинин извлек у Петренко из ягодиц пистолетные пули. Майору не до обычных шуток. Он беспомощно [221] лежит на носилках вниз животом и сквозь зубы цедит ругательства. В разведку отправляется капитан Умненко из дивизии Васильева. С ним идут обычные спутники Петренко — сержанты Андреев, Осокин, Писаревский. К вечеру усталые сержанты возвращаются без капитана. Андреев достает из пилотки вчетверо сложенный листок и протягивает мне. "Я принял решение освободить вас от своего присутствия. Ставлю о том в известность. Больше не вернусь. Умненко". Верчу в руках этот листок из блокнота и не верю своим глазам. Как мог написать такое кадровый командир РККА, начальник разведки дивизии. "Больше не вернусь... Ставлю в известность". Что же он думает делать дальше? Пойдет служить фашистам? Или надеется пересидеть войну под подолом у какой-нибудь сердобольной вдовушки? Или раздобудет чужие документы и откроет лавчонку в селе? Но, как бы там ни было, в какую бы щель не забился Умненко, на нем останется клеймо предателя. Он предал товарищей, армию, Родину в самый тяжкий для них час. Это не прощается. — ...Когда мы уходили, он сказал: буду ждать. Я пропустил мимо ушей начало рассказа Андреева. — Кто сказал? — Капитан. Он зашел в хату и оделся в гражданское. Говорит, так надо. — Прочитайте записку, которую вы принесли. Видавшие виды разведчики молчат, как громом пораженные. — Разрешите, мы его найдем, — просит Писаревский. — Он уже далеко, не найдете... Вчера — люди в наших шинелях, указавшие путь фашистским транспортерам, сегодня — Умненко. Не укладывается в голове. Они жили вместе с нами, как говорится, одной жизнью. Одной ли? Может быть, у них была двойная жизнь? Одна — общая со всеми, другая, потаенная — только с самим собой. Или страх, отчаяние переродили людей, заглушили их веру в себя и в свой народ? Если так, то тут доля и нашей вины, не у всех воспитали стойкость, не всем привили мужество. Вспомнилось, как больше года тому назад в снегах Карелии пожилой майор, командовавший батальоном лыжников-добровольцев, однажды пожаловался мне: хороши ребята, да нетверды. Если бы сразу с музыкой вперед — пожалуйста, а вот когда оборона, да мороз, да жрать нечего, да вши — слабинку дают, сетуют: в кино и в книгах не так войну показывали. [222] ...К ночи разразилась гроза. Грохот такой, будто бомбят одновременно сотни самолетов. Но вместо бомб с неба потоки воды. Наполовину высохшее болото превратилось в озеро, на котором островками торчат кочки, бугорки. В трепетном свете молний медленно движемся с кочки на кочку, с островка на островок. Идем час, второй, третий. Гроза не ослабевает. Болоту нет конца. Лишь с рассветом выходим на дорогу. Она напоминает бурную реку, зажатую узкими берегами. Отсюда до УРа не больше километра. Но прежде чем идти, надо туда отправить разведку. А кого? Весь отряд спит. Люди увидели не ушедшую под воду землю и повалились прямо на мокрую траву. Спят все — командиры и бойцы, раненые и носильщики. Нет ни охраны, ни дозоров, ни часовых. Над превратившейся в реку дорогой стоит храп. Вчетвером — Курепин, Сытник, Оксен и я — пытаемся разбудить штабников. Разбуженный ошалело смотрит на нас, что-то бормочет. Стоит только отойти, и он мешком валится на мокрую землю. Наконец кое-как собрали два десятка человек. Менее чем через час разведка возвращается. Немцев в УРе нет, сооружения взорваны. Идем сосняком. Не просохшие еще после ночного ливня стволы темны от влаги. Нелегко дается и этот марш по лесу. Многие босиком. Сапоги покоробились, не натянешь на опухшие ноги. Недолгий сон у дороги только разморил людей. Понуро бредем по устланной иглами тропе. Тропа пересекает песчаную лесную дорогу. Сегодня по ней никто еще не ездил. Поднимаемся вверх и на поросшей редкими соснами, залитой солнцем высотке располагаемся на дневку. Наш лагерь представляет собой удивительное зрелище. На ветках деревьев, на кустах, на земле мокрая одежда. Нижнее белье не отличишь от гимнастерок, шинелей и брюк — все одинаково черное после болотной грязи. От обмундирования поднимается пар. Кругом, куда ни глянешь, голые тела. Когда только еще начали подъем, Зиборов со своей группой отправился в колхоз Михайловка — не удастся ли раздобыть продуктов. Теперь от него поступило первое донесение: к 10 часам колхозники привезут вареное мясо, зарезали несколько быков и баранов. Припекает солнце, и бороться со сном становится невмоготу. Я запахиваюсь в накинутую на голое тело немецкую прорезиненную накидку, кладу поближе маузер. Засыпаю с неспокойным чувством. Надо, вероятно, проверить посты. Ведь и их тоже могло сморить. Но нет сил открыть глаза, шевельнуть рукой... [223] Вдруг вижу немца. Вижу совершенно отчетливо. Он стоит ко мне боком. В поднятой руке граната, готов бросить ее в любой момент. Невольно зажмуриваюсь. Открываю глаза вновь. Немец на том же месте, в той же позе. Прежде чем он успевает ее сменить, я дважды бью из маузера. Вскакиваю с криком: — Немцы! В атаку! Голые, с винтовками и гранатами, охваченные яростью, ничего не различая под ногами, мы летим с высотки. — Бей их! Крики, брань, выстрелы. На дороге стоят машины с прицепленными пушками. Сытник размахивается, и граната рвется в кузове головной. Гитлеровцы в ужасе бегут от голых, грязных, заросших щетиной людей, напоминающих исчадья ада. Еще пять минут назад охваченный звенящей тишиной лес наполнен грохотом и шумом скоротечного боя. В руках у многих красноармейцев немецкие автоматы. Очереди доносятся с разных сторон. Около меня лежит раненный в бедро молоденький фельдфебель. Сквозь стон он отвечает на наши с Оксеном вопросы. Разбираем лишь отдельные фразы. Гитлеровцы заметили развешанное на деревьях обмундирование. Не поняли, чье оно. Тем более, что на ветках висели и немецкие кителя, брюки, шинели, так как у многих наших бойцов свое обмундирование истрепалось и они ходили в трофейном. Обер-лейтенант остановил колонну и послал солдата посмотреть, нет ли поблизости хозяев этого тряпья. Потом вдруг, словно с неба слетевшее, голое воинство. Очевидно, из той русской банды, с которой им приказано расправиться. Командование возмущено... и т. д. Это мы уже слышали. А вот — новость: сегодня утром отправились на поиски по различным маршрутам десять отрядов; каждый — пехотная рота, усиленная артиллерией... Случается же так на войне! Мы были не готовы к бою, весь лагерь представлял собою спящее царство голых. А поди ж ты, схватка выиграна и почти без потерь с нашей стороны. У нас только четверо раненых. Немцы же оставили нам четыре 37-миллиметровых орудия с запасом снарядов, несколько десятков килограммов взрывчатки, туши мяса. На машине командира роты в новеньком покрытом черной краской металлическом ящике приемо-передатчик. Рычажок влево — работает от сети, вправо — от батарей. Чудо — да и только! Радиоприемник — предмет самых вожделенных наших мечтаний. Сколько раз мы повторяли: достать бы хоть плохонький приемничек, услышать бы Москву, Киев. [224] Мы не ждем по радио приятных новостей. Ждем одного — истинной правды. Пусть горькой, обидной. Но правды. Правды о судьбе страны, о положении на фронтах. И вот стоит повернуть черный рычажок вправо, загорается разноцветная круглая шкала, по которой ходит тонкая серебристая стрелка. Сейчас для этого нет ни минуты. Но вечером мы услышим Москву! Коровкин остается ждать Зиборова, а мы, взорвав две машины и одну пушку, с тремя грузовиками и тремя орудиями идем дальше. Широкие скаты выдавливают елочки на влажном песке. Но вот начинается чернозем, превращенный ночной грозой в непролазную топь. Приходится сжечь все грузовики. Но орудия не бросаем. Мастерятся лямки, в которые впрягутся бойцы. Распределяется взрывчатка, лотки со снарядами, мясо, буханки хлеба. К вечеру Зиборов со своими продовольственниками нагоняет отряд. Каждую фразу будто клещами надо вытаскивать из молчаливого, мрачного, кусающего черный ус военинженера. Оказывается, в Михайловке, когда колхозники уже били скот и готовили для нас еду, появились фашисты. Крестьяне пытались уверить немцев, что у них престольный праздник. Те не поверили. Начали обыски. Наскочили на наших не успевших скрыться продовольственников. Отстреливаясь, группа Зиборова отходила к лесу. Двое погибли в перестрелке. Остальные, не солоно хлебавши, догнали отряд. — Что вам сказал Коровкин, где он сейчас? — поинтересовался я. — Коровкин показал куда двигаться, а сам с Шевченко и Андреевым решил наведаться в село. Отряд сделал еще километра два и остановился на отдых в густом кустарнике. Надо было прежде всего заняться батареей. Подобрать крепкого командира, надежные опытные расчеты. К тому времени у нас уже успели проявить себя люди не из 8-го танкового корпуса, новички, примкнувшие к нам в пути. Один из них — капитан Валиев, командовавший дивизионом в 124-й стрелковой дивизии. Коммунист, награжден за прошлые боевые дела орденом Ленина. Ему и поручили командовать всей артиллерией отряда. Тут же, в темноте, Валиев принялся проверять расчеты, тренировать их. Мы услышали забытую уже команду: "Орудия к бою!". Эта была необычная ночь. Сквозь атмосферные разряды до нас долетел то угасавший, то усиливавшийся, преодолевший линию фронта и сотни километров спокойный голос из столицы. На этот голос отовсюду бежали бойцы. [225] Передавалась газетная статья, из которой мы поняли, что в Красной Армии введен институт комиссаров. Жердев с вьющейся, как у цыгана, бородой облапил своего невысокого голубоглазого политрука Сеника и крикнул: — Качать! К политруку бросились со всех сторон. Скромный тихий Сеник пользовался в отряде особой любовью. Двое суток он нес на себе раненого бойца. Да, это была необычная ночь. Обходя лагерь, я впервые за время марша услышал песню. Догорал маленький костерчик, и сидящие вокруг него бойцы, не сводя глаз с красных углей, медленно выводили: Живет моя отрада В высоком терему... Под утро меня разбудил взволнованный крик Харченко: — Федор Никонович! Федя! Майор Петренко! — Что стряслось? — спросил я. — О нем, о нем говорят... — повторял Харченко, указывая на черный ящик радиоприемника. Харченко не ложился спать. Всю ночь он провел около приемника, ловил Москву, Киев и только что услышал, как диктор начал читать газетную заметку "Патриотический поступок семьи Петренко". Петренко приковылял к приемнику, лег рядом, уставился на него, словно завороженный. Диктор рассказывал о том, как в первые дни войны жена кадрового командира Татьяна Ивановна Петренко вместе с четырнадцатилетней дочерью Галей добровольно пошла медсестрой в армию. Галя также добилась зачисления в медсанбат. В переходах, боях мать и дочь оказывали помощь раненым красноармейцам. Потрясенный Петренко не верил ушам своим. Наконец-то весть о семье! Откуда ему было знать, что корреспонденция устарела, пока шла в Москву. Сутки назад в ста с чем-то километрах к югу от нашей стоянки прямым попаданием снаряда была убита дочь его Галя. Осколком другого снаряда, будто бритвой, отрезало ногу Татьяне Ивановне. Всю ночь и сейчас утром, меня не покидала смутная тревога за Коровкина. Где он? Этот никогда не падавший духом парень с прямым взглядом широко расставленных серых глаз стал мне верным помощником и добрым другом. Я привык к его короткому: "Есть, товарищ бригадный!". Волновался не один я. Чуть свет появился Зиборов. Ничего не спросил, покусал черный ус и удалился в кусты. Я достаточно хорошо изучил инженера: так просто он не придет. [226] Старшины раздавали куски сырого мяса. Неутомимый Валиев покрикивал на батарейцев. Уходили дозорные и возвращались сменившиеся с постов. Харченко крутил регулятор настройки. Чертил какие-то схемы Сытник. Лагерь жил своей жизнью. А Коровкина с товарищами не было. Только когда я заканчивал в роте Карапетяна беседу о положении на фронтах (теперь нам было известно это положение!), прибежал дежурный по штабу: — Коровкин прибыл! На "штабной" лужайке рядом с Сытником и Курепиным я увидел Коровкина и его спутников — Андреева и Шевченко. Они со смаком обгладывали кости, завершая завтрак. У меня отлегло от сердца. Коровкин принялся рассказывать о своих приключениях. После встречи с Зиборовым разведчики пошли в деревню. В первой же хате застали деда с бабкой. Разговорчивый дед суетился около разведчиков, бабка кудахтала на кухне: "Все бы ничего, да немец-ирод забрал яички, зарезал кур". Хозяева отправились к соседям раздобыть, как сказал дед, "провианту". Вскоре старуха вернулась с караваем хлеба и бутылью молока. Изголодавшиеся парни набросились на еду. Но доесть не успели. Прямо к дому говорливый дед вел фашистских солдат. Наши выбежали во двор. Однако немцы приближались и с огорода. Разведчики бросились в конюшню. Наверх, в сено. Гитлеровцы открыли по сеновалу огонь из парабеллумов. Пуля пробила Шевченко икру. Тот не издал ни звука. Но сверху закапала кровь. Тогда немцы залезли наверх, набросились, смяли, скрутили разведчиков. В сумерки трое конвоиров повели наших через речушку на северную окраину деревни. Там находилось какое-то фашистское начальство. В овраге Коровкин споткнулся и зачерпнул горсть песка. Повернулся, швырнул песок в лицо ближнему конвоиру. Андреев выхватил винтовку у другого. Шевченко бросился на третьего. Завязалась рукопашная. Труднее всего доставалось Коровкину. Его противник был мускулист, крепок. Зато конвоир, на которого набросился Шевченко, вел себя странно. Он сразу же выпустил из рук автомат, повалился на землю, закричал. Но вовсе не пытался сопротивляться. А когда Шевченко схватился за ремень, чтобы связать его, показал пальцем в сторону Коровкина, который катался с немцем по земле. Шевченко понял этот жест, размахнулся и опустил приклад автомата на голову гитлеровца, душившего Коровкина. Потом вызволили Андреева и пустились втроем наутек. [227] — Сказка ложь, а в ней есть прок, добрым молодцам урок, — сонно улыбнулся Андреев.- Что же это за немец попался Сашке? Неужто антифашист? Может, даже коммунист. Выходит, есть там и такие... А наш-то дед, а?.. Голенище ялового сапога у Шевченко разрезано, нога перевязана деревенским полотенцем. — Как себя чувствуете? — спросил я. — Как штык, товарищ бригадный! Кость цела. — Коль так, быть вам начальником нашей радиостанции, — я показал на черный ящик.- Беречь пуще глаза. Питание тоже. Приспособьте лямки для переноски. Радиоприемник должен был стать базой некоего подобия редакции и клуба. Начальник "комбината" — живой, смелый младший политрук Глуховский, бывший секретарь дивизионной многотиражки. В помощь ему выделены сержант Тимашевский и Саша Шевченко. Эта троица головой отвечает за приемник и питание. Каждое утро записывает и размножает сводку Совинформбюро, самые интересные новости. Если какие-нибудь важные сообщения не сумеют записать, перескажут устно. Будет достаточно сухих батарей, можно иной раз принести приемник и в роту, послушать хорошую музыку. Потом Тимашевский почитает стихи, Саша сыграет на балалайке, гитаре или гармошке. Он уверенно брал в руки любой инструмент и извлекал из него звуки. Не всегда удачно, но неизменно весело. Примерно так рисовалась мне деятельность нашего "газетно-клубного комбината". Глуховский схватил идею на лету и пошел раздобывать бумагу. Тимашевский выслушал меня и задумался. Он напоминал скелет, на который надели короткую с прожженной полой шинель. Перебинтованная грязной тряпкой рука уже не висела на ремне. Шинель подпоясана веревкой. — Потерял ремень, — смущенно признался сержант. Я на это не обратил внимания. Отряд был одет как попало, во что придется. Тимашевский вертел в руках конец веревки и не спешил с ответом. — Не по душе такое дело? — Как вам сказать... Меня еще до войны звали в редакцию дивизионной многотиражки. Но я отпросился. В газете, конечно, легче, чем в экипаже. Поэтому и нельзя себе позволить. Тем более на войне... Не знаю, как объяснить... А потом — привык к ребятам... Мог я, конечно, настоять на своем. Тимашевский был именно тем человеком, который нужен для "комбината". Но не стал этого делать. [ 228] Довольный Тимашевский улыбнулся, обнажив десны и длинные зубы. — А Маяковского читать — это я всегда готов... "Комбинат" начал работать. Теперь фашистской информации мы могли противопоставить свою, советскую. Почти ежедневно нам попадались немецкие листовки. Иногда — адресованные персонально отряду, иногда обращенные вообще к тем, кто находится в окружении. То несколько случайных занесенных к нам ветром издалека, то белым ковром устилавшие дороги и опушки леса. Однажды мне принесли листовку, на которой улыбалась смазливая женщина с тонкими черными бровями и умопомрачительных размеров бюстом. Женщину, вероятно, следовало считать украинкой, так как на ней была едва не лопающаяся вышитая кофточка. Под фотографией стихи: Будешь дома, будешь в хате И с женою на кровати. На обороте — "Passierschein" — пропуск для добровольной сдачи в плен или явки в любую комендатуру. Поражало убожество фантазии и доводов. Это было циничное саморазоблачение фашизма. Так гитлеровцы понимали людей. Они писали, что тот, кто в плену, "сыт, пьян и нос в табаке", и были уверены, что после этого если не все, то уж по крайней мере половина красноармейцев поднимет руки. Фашистская пропаганда делала ставку на человека-животное. Людей, читавших Пушкина, Некрасова, Тютчева, Блока и Маяковского, она хотела пронять виршами о "кровати". Но были листовки более опасного действия. Изо дня в день немцы писали о своих победах, помещали цифры трофеев и пленных, печатали схемы, карты, фотографии. Чем опровергнуть каждое такое сообщение, если тебе не известно действительное положение на фронте? А в том, что оккупанты наступали, захватывали территорию, технику, пленных, не приходилось сомневаться. И яд неверия капля за каплей проникал в слабые или тронутые червоточиной души. Не фашистские ли "пропуска" надоумили дезертировать капитана Умненко и тех бойцов, что получали от гитлеровцев бумажки "не задерживать"? Теперь у нас был радиоприемник, и мы могли активно опровергать фашистскую пропаганду, укреплять веру в победу советского оружия. Однако гитлеровцы не ограничивались листовками. Днем в лагере появился старик. Прослышал, дескать, про красных бойцов, зашел навестить. [229] Мы привыкли к таким визитам. Дед как дед. Мятая борода до глаз. Поношенная кепчонка. Пиджачишко с заплатами на локтях. Попал он в роту Жердева. Командира не было. Сеник спал. Сквозь сон услышал старческий голос. Что-то странное почудилось ему в словах старика. Насторожился. Дед жалел бойцов. — На кого вы, касатики, похожи! Краше в гроб кладут. Махорочки и той нет. Коммуния теперь за Урал подалась. Не дойти вам дотуда. У германа сила, а у большевиков — один кукиш. Да и то без масла. Дед все больше увлекался. — У нас в деревне мужик дороже золота. Рук нема, да и бабы сохнут. А бабы медовые... Сеник встал, подошел к старику, взял его за плечо. — Пошли, дед. — Куда? — Увидишь. — Я — вольный человек, хочу — хожу, хочу — нет... — Потом договоришь. Сеник повел деда в штаб. Не прошло и часу, появился новый старик. Тоже ничем не примечательный, если не считать, что он прихрамывал и опирался на клюку. Из той же деревни, что и его предшественник. Но разговор совсем другой. С утра в деревне немцы. Офицер через переводчика выспрашивал, где русские солдаты. Кто выдаст — тому деньги, большие деньги! Кто скроет — смерть. Староста сам в лес отправился. Хромого старика общество послало предупредить бойцов. — Так что посматривайте, товарищи начальники, — наставительно сказал дед. Привели старика, задержанного Сеником. — Этот? — Он самый. Старосту увели. Из кустов донесся сухой пистолетный выстрел. Хромой старик перекрестился и — сплюнул: — Смерть ему собачья... Несколько дней мы отдыхаем в лесу. И каждый день — приключения, проблемы. Однажды утром я собрал командиров и политработников. После разговора об очередных делах решил проверить партийные билеты и удостоверения личности. Еще до войны среди коммунистов нашего корпуса был заведен такой порядок: партбилет хранится в специальном целлофановом чехле, который вкладывается в мешочек из дер [230] матина и на шнурке подвешивается на шею. Можно переплывать реку, идти по болоту — партбилет не намокнет. Командиры один за другим доставали мешочки, показывали партийные билеты и удостоверения. Я подошел к прокурору Смирнову. Тот стоял руки по швам, опустив голову. Я ждал. Смирнов, не поднимая головы, произнес: — У меня нет партбилета. — Где он? — Потом доложу. Минувшей ночью Смирнов вместе с продовольственниками ходил в разведку. В деревне напоролись на немцев. Маленький коротконогий Смирнов в своем длинном кожаном пальто замешкался, не сумел удрать. В темноте скрылся в свинарнике и зарыл билет в землю. Гитлеровцы преследовали остальных продовольственников, а Смирнова не заметили. Просидев с час, Смирнов выбрался из своего убежища. Поблизости никого не было. Огородами добрался до леса, а партбилет остался в свинарнике... — Почему же вы мне утром, когда пришли, не сказали? — удивился я. — Не успел, вернее — не решился. Раньше Смирнов был с животиком, и пальто не казалось таким длинным. Теперь он отощал, выглядел нескладным, беспомощным в своем долгополом, перемазанном навозом и землей реглане. Смирнов — участник гражданской войны, смелый, честный товарищ. Я помнил, как он был старшим на батарее, когда мы прорывались под Дубно. Верил, что рассказанное им — правда. Но, так или иначе, он бросил билет, а партия не прощает такое. — Когда стемнеет, вместе с сержантом Андреевым пойдете обратно в деревню. На следующее утро Смирнов предъявил мне свой партбилет. Однако партийная организация должна была узнать об этом случае, сказать свое мнение о нем. Чувствовалась необходимость в партийном собрании. Надо было снова поговорить о бдительности, об отношениях с местным населением. Минувшей ночью наша разведка задержала в одной из деревень кандидата партии старшину Шматова, который сменял винтовку на кусок сала, буханку хлеба и кринку топленого молока. Шматов пристал к нам на марше. В бою раздобыл оружие и неплохо действовал им. — Я свою винтовку ведь не немцам отдал, а советскому мужику. Он, может, сам из нее будет фашистов бить. А для себя я в первом бою еще достану, — рассуждал Шматов. [231] В том, что он достанет другую винтовку, командир роты Карапетян не сомневался. — Этот, если захочет, и пушку достанет. Что же делать, как поступить с таким?.. 4 Заметить не успели, как промчались три дня. На четвертый утром — общее построение. Двигаемся дальше. Враг пронюхал о месте расположения нашего лагеря. Опираясь на палку, обхожу строй. Нет, не скажешь, что люди отдохнули. Темные заросшие лица, запавшие глаза. У многих вывалились зубы. Капитан Петров, еще недавно весивший более ста килограммов, напоминает худенького мальчика. Но по-прежнему пытается острить: — Когда пузо было, полком командовал, не стало пуза — на роту пошел. Многие без головных уборов. Пилотки и шлемы порваны, потеряны. Немецкие носить не разрешается — легко попасть на мушку к своим же товарищам. Другое дело — немецкие кителя. Их носят многие. Но, чтобы не было недоразумений, обязательно с оторванным правым рукавом. Ко всем нашим бедам прибавилась еще одна — повальные желудочные болезни, дизентерия. Бойцы ели траву, жевали кору, листья. Пили болотную воду. А лекарств у нас нет. Никаких. Марш продолжался недолго. Сделали километра три и остановились. Ждем разведку. Командует ею теперь воентехник Гартман. На этом настоял Петренко. — Я за Петьку Гартмана, не торгуясь, двух разведчиков дам. Смел. Хитер. Правда, чересчур горяч. Но это еще от ребячьей глупости. Вчера на собрании Гартмана приняли в кандидаты партии. Он стоял, вытянувшись, мял в руках кепку, отвечал на вопросы неестественным, звенящим от волнения голосом. После каждого ответа добавлял: "Оправдаю, товарищи, доверие". — Ты что думаешь, оправдать — значит голову подставлять под любую пулю? — ворчал Петренко. — Никак нет, товарищ майор. Я все понял. — Что "понял"? Может, технику этот прибор не обязателен,- Петренко ткнул себя кулаком в голову,- а разведчику без него никак нельзя. Понял? — Понял, товарищ майор. — Хватит тебе проповеди читать, — прервал Сытник эти наставления, грозившие никогда не кончиться.- Если всякий раз столько времени с разведчиками говорить, они в арьергарде идти будут. [232] ...Это было вчера. А сегодня Гартман прибежал запыхавшийся, красный. Кепка козырьком назад. Глаза горят. Ни дать, ни взять — мальчишка в казаков-разбойников играет. — За поворотом на привале колонна... Кончают обед... Движутся от Острога. Много легковых машин. Одна красная... Вокруг офицерье... Пропустить или ударить? Гитлеровцы уже кое-чему научены. Их приказы запрещают передислокацию штабов без надежной охраны. Если это штаб дивизии, его, наверное, сопровождает полк мотопехоты. На раздумье времени нет. Надо решать немедленно. И мы решаем: ударить из засады, сразу с двух сторон шоссе по голове, хвосту и центру колонны. Главный удар — по центру. Дело рискованное. Но соблазн разгромить штаб, заполучить документы, боевые трофеи, может быть, даже медикаменты — очень велик. Впереди мчатся мотоциклисты. Так близко, что отлично видны кожаные шлемы и прикрывающие глаза темные очки. Круглый черный шар так и просится на мушку. Но мотоциклы надо пропустить. В пыль, поднятую ими, входят транспортеры и грузовики, набитые пехотой. Пушечный выстрел по голове колонны будто сигнал: стоп! Скрежещут десятки тормозов. Этот скрежет заглушают новые выстрелы нашей 37-миллиметровой, что бьет по головным машинам. Две другие пушки и пулеметы молчат. Ждут своей очереди. До нас доносятся слова незнакомых команд. Грузовики пошли вперед, транспортеры подтянулись к легковым. Паники не чувствуется. Нелегко придется Сытнику и старшему лейтенанту Корнееву, которые встречают головные машины. Но вот раздались выстрелы с другой стороны. Жердев и Сеник "наступили" на хвост колонны. А-а, не нравится? На узкой дороге трудно развернуться. Ничего, сейчас мы поможем. Пришел наш черед. Пулеметы с двух сторон обрушиваются на сгрудившиеся транспортеры и легковые. Гитлеровцы потеряли спокойствие. Дорога забита. Огромным костром загорелся бензовоз. От него бегут солдаты. Навстречу им — пулеметные очереди. Ищу глазами красную легковую. Куда она девалась? На противоположной стороне дороги гремит "ура". Мы тоже выскакиваем из кустов. В одной руке у меня маузер, в другой — палка, хотя сейчас я совсем не испытываю боли в ноге. Передо мной заправленная в брюки, с большим жирным пятном на спине гимнастерка. Стараюсь не отставать от нее. [233] Вдруг гимнастерка исчезла. Я с налета падаю на землю. Подо мной человек. Он лежит, разбросав руки. Крови не видно. Разрываю заправленную в брюки гимнастерку. Прикладываю ухо к груди. Тело еще теплое, но сердце уже не бьется... Отбрасываю палку, беру трофейный, с железным рожком автомат убитого бойца. Кто-то с нечеловеческим криком падает рядом. Не останавливаюсь. Впереди, среди машин, мелькнуло красное. Значит, здесь командование. Но сюда нелегко подойти. Около машины два пулемета. С транспортеров бьют автоматчики. Мы залегли. С одной стороны от меня Оксен, с другой — политрук Малевацкий. — Давайте, Малевацкий, заходите со своими людьми во фланг. Надо поймать эту птицу. Видите? Малевацкий кивает и ползет но канаве в сторону. Как не видеть? У красной машины стоит грузный человек. Время от времени он поднимает пистолет, целится, опустив правую руку на согнутую в локте левую, и стреляет. Оксен шепчет: — Не бейте в него. Живьем бы взять... Почти в тот же миг на месте красной машины вырастает столб дыма. Бросаемся вперед. Толчок, и я лечу в канаву. Что случилось? Я даже не ранен. Надо мной наклоняется фельдшер Лагута. — Это я вас саданул. Еще бы миг — и все. Вон он, впереди. Подползаю к краю канавы. Метрах в пятнадцати убитый фашист с гранатой в руке. Не успел метнуть. Что за чертовщина? Красная машина цела. Небольшая воронка перед радиатором. Поблизости ни одного живого противника. Два бойца волокут грузного человека, на мундире которого в несколько рядов орденские планки. Оксен, со штабной папкой в руках, причмокивает языком: — Не протянет и получаса. Генерал, настоящий генерал... Лагута осматривает слабо стонущего фашистского генерала. — Проникающее ранение в живот. Два осколка в черепе... Пустой номер... В этом бою мы подбили и сожгли больше полусотни машин и транспортеров. Остальные прорвались и ушли на Изяслав. Разведчики собрали документы. С продуктами на этот раз не повезло. Гитлеровцы только что пообедали. Зато в штабных машинах десятка три бутылок с французским коньяком. Весь запас передали доктору Калинину. Коньяк пошел на обработку ран. Когда Петренко накладывали на зад пропитанную коньяком повязку, он скрежетал зубами. [234] — Иезуитское издевательство, сто грамм на такое место вылить, а в рот — ни росинки. Появились новенькие с оторванным правым рукавом немецкие кителя. Оксен, наконец, обулся. На нем огромные, упирающиеся в пах резиновые сапоги. Саша Шевченко в одной из машин нашел потрепанную русскую двухрядку. В генеральском красном "мерседесе" лежало отличное охотничье ружье. Оно по общему решению досталось Сытнику. Мы основательно пополнили боезапасы, получили десятки автоматов, пистолеты, винтовки. Батарея Валиева обеспечила себя снарядами. Глуховский разжился целым ящиком линованной бумаги и пачкой копирки двух цветов, черной и красной. Но все же не трофеями памятен бой на дороге Острог — Изяслав. Это был бой, в котором впервые одновременно участвовал весь, абсолютно весь отряд — штабники и продовольственники, носильщики и легкораненые, ветераны 8-го корпуса и недавно влившееся пополнение. Так неожиданно завязавшийся и так удачно завершенный бой сплотил отряд в настоящую боевую единицу, открыл людям их собственные силы. Солнце вроде светит веселее, в лесу птицы поют. Если им свистнуть, подхватывают. И земляника еще не сошла. А малины, малины-то в кустах! Нет, мы еще на что-нибудь годимся... Саша Шевченко растягивает меха двухрядки. В славутские леса входят совсем другие люди. Не те, что утром понуро брели к дороге Острог — Изяслав. На стоянках теперь не только отдых, но и занятия: роты осваивают трофейное оружие. На пятнистых немецких плащ-налатках тускло поблескивают смазанные части пулеметов-автоматов, парабеллумов. Без передышки и устали "гоняет" своих батарейцев капитан Валиев. Начальник инженерной службы дивизии капитан Шумячкин учит подрывников ставить минное ноле. Ежедневно в ротах и группах политинформации. Глуховский принимает сводки Информбюро. Шевченко сосредоточенно, одним пальцем тычет в клавиатуру дребезжащего всеми своими частями "ундервуда". Пишущую машинку он сам где-то раздобыл и принес, завернутую в немецкую шинель. Сводки нужны не только для отряда. Поодиночке и группами к нам что ни день приходят колхозники. Мы для них и Красная Армия, и Советская власть. Нас буквально засыпают вопросами: — До каких пор наши будут отступать? — Что делать с колхозным имуществом? [235] — Кто будет создавать партизанские отряды? — Как поступить председателю колхоза, если немцы назначают его старостой? — Как быть со старухой-учительницей, которая выдала трех раненых красноармейцев? Работа с населением поручена Харченко. Но ему одному не справиться. Каждый политрук, каждый командир становится агитатором. На наших совещаниях все чаще заходит речь о гражданских делах. Гитлеровцы и бандеровцы наводнили деревню своими газетами, брошюрами, плакатами. А наших, советских, не видно. Дважды мы находили у подбитых самолетов с красными звездами пачки несброшенных листовок с призывами к гитлеровским солдатам сдаваться в плен. Но листовок, обращенных к жителям захваченных городов и сел, нам не попадалось нигде. Харченко с Сытником и Глуховским сами стали составлять воззвания к крестьянам. Но много ли мы могли отпечатать на своей дребезжащей машинке с изодранной лентой? Пробовали писать листовки и для вражеских солдат. Это было коллективное творчество по образцу запорожцев. Оксен и Писаревский в поте лица переводили послания на немецкий язык. Однако я не могу поручиться, что эти переводы были доступны гитлеровцам. ...В славутских лесах мы кое-как перебивались с продуктами. Это не значит, что в отряде было трех- или хотя бы двухразовое питание. Нет, конечно. Однако обычно за день каждому что-нибудь да перепадало. Ломоть хлеба или кусок мяса, несколько глотков молока или пара яиц. Иногда ложка меда, а то и пол-лепешки. Самоснабжение было по-прежнему запрещено. Зиборов с Сытником делили продукты, устанавливали долю каждой роты и норму на день, неизменно соблюдая правило: в первую очередь и самое лучшее — раненым. Чувство голода стало постоянным, обычным. Еда не давала насыщения. Всегда — ночью, днем, на марше, на отдыхе — хотелось есть. Не верилось, что может быть состояние, когда человек не думает о хлебе. Однажды крестьянка привела в лагерь бойца. На красном, раздувшемся, как мяч, лице засохшие белые пятна. Перемазанная в крови и навозе гимнастерка мешком оттопыривалась спереди. — Покажи, покажи начальникам, что у тебя за пазухой, — кричала женщина. Боец не двигался. — Чего ж ты? Языком подавился? [236] Колхозница расстегнула на парне ремень, и из-под гимнастерки вывалились перекрученные сизые кишки, обсыпанные мукой. — Вы, товарищи начальники, не беспокойтесь, не его это, — лошадиные, — не унималась женщина. — Нашел убитую лошадь, распорол ей брюхо и забрал под гимнастерку требуху... Потом ко мне в хату завалился. А я собиралась галушки варить, муку приготовила. Он ее тоже к себе за пазуху. Потом увидал в крынке сметану. Сколько мог, съел, остальную — в пилотку. И на пасеку полез. Только там ему пчелы дали... Если бы я не прибежала, так бы там и остался... Боец, не произнося ни слова, будто это не о нем, слушал рассказ колхозницы. Вокруг собралась толпа. Поднялся смех. И в самом деле, история хоть и неприятная, но потешная. Вдруг мне пришло на ум: разве над этим можно смеяться? — Позови-ка Калинина, — послал я Коровкина. — Всем разойтись. Вам, гражданка, заплатим. — Да что вы, что вы, товарищ начальник! Нешто я ради денег. У меня у самой мужик, может, как вы, по лесам-рощам хоронится... Доктор Калинин все выслушал, сокрушенно качая головой, потом произнес: — Парень не совсем в порядке. Результат голода. Возьму в команду выздоравливающих... Первая же разведка в сторону Славуты принесла неожиданные новости. В нескольких километрах от лагеря она наткнулась на... советские танки. В лесу, на небольшой прогалине, два десятка Т-26. Около них на часах красноармеец. Вокруг ни души. Разведчики пытались подойти поближе, часовой не подпускает. "Стой, стрелять буду!" — вот и весь разговор. С Сытником и Харченко отправились к танкам. На поляне, сбившись один к другому, стояли наши Т-26. Едва вышли из кустарника, окрик: — Стой! Кто идет? — Свои. Назвали фамилии, звания. На часового они не произвели никакого впечатления. Он держал винтовку на руке. — Не подходи! Стрелять буду! Сомневаться не приходилось — красноармеец действительно выстрелит. Я сбросил драный комбинезон и показал звезды на рукаве. Но и это не подействовало. Часовой упрямо повторял: — Не подходи! Стрелять буду! Сытник, вконец потеряв терпение, крикнул: [237] — Садовая ты голова, если бы мы немцы были, стали бы тебя столько времени, как девушку, уговаривать? Давно бы башку твою прострелили... Такой довод показался часовому убедительным. Он опустил винтовку и миролюбиво спросил: — А документы есть при вас? — Есть, конечно. — Пусть один подойдет, который со звездами. Я подошел и протянул удостоверение личности. Красноармеец медленно читал, шевеля губами. Я рассматривал его. Худое, с ввалившимися глазами, покрытое золотистым вьющимся пушком лицо. На ремне расстегнут подсумок. Потемневшая от пота гимнастерка. Рядом на земле шинель. Около нее пустая консервная банка. — Значит, вы комиссар? — Комиссар. — А мне фамилия Семенихин, Иван Семенихин, из-под Вологды. Я крепко пожал Семенихину руку. — Будем знакомы. А это — товарищи из нашего отряда, пробиваемся на восток, к своим. Каждый подходил и жал руку красноармейцу. Он стоял неподвижно, что-то хотел сказать и не мог. Под воротом гимнастерки ходил кадык. Влажно блестели глаза. — Семенихин я, Семенихин Иван... Потом сел на траву, посмотрел на нас снизу и заговорил, как бы оправдываясь: — Поесть у вас нечего? Совсем отощал. Хлеб забыл когда и видел, а консерва пятый день, как кончилась... Кто-то из разведчиков протянул кусок хлеба. Семенихин положил его на ладонь, понюхал и уж потом откусил. Мы не торопили Семенихина с рассказом. Пусть придет в себя. Гартман с Коровкиным облазили танки и доложили, что машины в исправности, вооружение в порядке, но горючее — только на дне баков. Я велел слить бензин в одну машину. Когда заработал мотор, все встрепенулись. Знакомый гул нашего отечественного танкового мотора! Семенихин поднялся, тронул меня за плечо: — Под суд не попаду? Под монастырь не подведете? — Вас не судить, награждать надо. — А я все думал: как же дальше-то быть с танками? Вдруг помру с голоду. Ведь уж неделю один нахожусь при них... Сперва десять человек нас было со старшиной. Потом трое ушли, направились будто в разведку и поминай как звали. Потом поднялись и остальные. Но эти по-честному. Старшина напоследок сказал: "Вот тебе, Ваня, хлеб и консерва [238] банке. Оставайся здесь и стереги боевую технику. Мы пойдем, глядишь, своих отыщем...". — Так один и стоял? — А чего ж будешь делать? Не бросишь машины без присмотру. Не положено. Да и приказ старшины есть. Вот и стоял. День стоял, ночь стоял. На рассвете особенно маятно было — сон одолевал. Прислонюсь к танку, глаза закрою, а ушами слушаю. — Небось, страху натерпелся? — спросил Коровкин. — Не без того, — сознался Семенихин. — Ночью зверь кругом ходит, птица кричит. А ты один, как перст. Днем лучше... Сняли с танков пулеметы, забрали патроны. Вывели машины из строя. Только одну оставили. Тут Семенихин вдруг заволновался: — А мне теперь куда податься? — В наш отряд, куда же еще! — Спасибо вам, люди добрые. И за хлеб благодарствую... Пока он отсыпался, накормленный по норме для раненых, политруки рассказывали о его подвиге бойцам, Глуховский писал листовку. 5 Нас манила к себе Славута. Там останавливались эшелоны, прибывающие из Ровно. Наши разведчики уже наведывались на станцию. Петров давно просился на "дело". Решили: быть по сему. Две пушки лесом в темноте подкатили к станции. Немцы были так уверены в своей силе и безнаказанности, что не особенно затрудняли себя светомаскировкой. Кое-как задернуты шторы на окнах вагонов, и ладно. По светящимся щелям навели пушки. Далеким эхом прогремел взрыв. Это подрывники во главе с Шумячкиным, дождавшись сигнала, взорвали железнодорожный мост северо-западнее Славуты. Отходили под прикрытием пулеметов и нашего единственного Т-26. Отход был труден. Вражеская пехота атаковала с двух сторон: из Славуты, в которой стоял большой гарнизон, и из деревни Перемышль, где, как мы установили, обосновался штаб 98-й пехотной дивизии. Появились раненые. Немцы все наседали и наседали. Уверенные в своем численном превосходстве, они отважились углубиться в лес, норовили зайти нам во фланг. Только к рассвету оторвались от противника, перевели дыхание. Командиры стали проверять людей, и тут обнаружилось: не все раненые вынесены, пропала Маруся. Недавно появилась Маруся в отряде, а нет бойца, который не знал бы о ней. Единственная девушка среди сотен мужчин! [239] Когда Плотников привел с собой плачущую Марусю, я был немного озадачен. Но все обошлось хорошо. Вдоволь наревевшись от того, что у нас нет самолета и мы не отправим ее по воздуху к маме, Маруся выпила кружку воды, которую поставил перед ней Плотников, вытерла рукавом слезы и деловито спросила: — Раненые у вас есть? Маруся оказалась на редкость деятельной девушкой. Она возилась с ранеными, стирала бинты, чинила обмундирование, ходила в разведку. Когда Маруся первый раз попросилась с разведчиками, я удивился: "Куда уж тебе в разведку?". — Считаете меня трусихой? — недоверчиво спросила Маруся. — Нет, почему же? — Я и в самом деле трусиха. Но ведь надо в себе преодолеть страх, правда? Потом, вообще неправильно отправлять разведку без медперсонала... Петренко, узнав, что Маруся пойдет с разведчиками, на всякий случай авансом дал нагоняй Гартману. — Если будешь форсить перед девицей, петушиться, черепушку под пули подставлять, вылетишь из разведки. Понял? — Понял, товарищ майор, — безропотно соглашался воентехник. Отрядная жизнь текла по-прежнему. Но многие почему-то стали пробовать бриться. Жердев постриг клинышком свою цыганскую бороду. Курепин подшил однажды белый воротничок. Оксен прикрыл коричневую лысину пилоткой, а я... я пытался лихо закрутить усы, отросшие за время похода... Вечером на поиски раненых и Маруси отправилась группа во главе с Сеником. Нужно было тщательно обшарить лес, каждую балку, овражек. А если тщательно, лучше Сеника никого не подберешь. Сеник отыскал раненых в чаще, у ключа. Маруся с простреленной рукой была здесь же. Снова плача, как при первой встрече, девушка рассказала; о тревогах прошлой ночи. Во время перестрелки она с восемнадцатью ранеными укрылась в овраге. Наши отошли. В овраге появились немцы. Увидели раненых. Что они говорили, делали, Маруся не помнит. "Я как в беспамятство от страха впала". Но гитлеровцам было не до раненых. Посудачили и ушли. Едва они исчезли, Маруся оправилась, принялась перетаскивать бойцов в другое место. Те, что в состоянии были передвигаться, ползли сами. За день трое тяжелых умерли. [240] — Я знала, что вы нас будете искать, не бросите, только боялась, как бы фашисты раньше не пришли. Так боялась, слов нет! — сквозь слезы повторяла Маруся. — Трех товарищей сама похоронила... В воздухе опять самолеты. Мелкие бомбы рвутся в вершинах сосен и дождем осколков падают на землю. Отрывистые пулеметные очереди напряженной дробью звучат над лесом. После каждого захода новые раненые, а то и убитые. Мы не отвечаем, не выдаем себя. Но почему, собственно, не отвечаем, почему молчим? Немцы ведь обнаружили нас, не отстают ни на шаг. Видно, не я один так думаю. Будто выполняя чью-то команду, все начинают стрелять по снижающимся самолетам. И вдруг на крыле одного из них вспыхивает оранжевое пламя, через секунду самолет окутывается черным дымом и стремительно, прижимаясь к вершинам деревьев, исчезает с наших глаз. У фашистов одним самолетом меньше. В отряде споры — чья пуля попала. Когда совсем стемнело, к Сытнику подбежал запыхавшийся сержант Андреев, который шел с разведкой. — Товарищ майор, впереди, в лесу, костры. Много костров! Сытник поворачивается, и по колонне от роты к роте несется: "Стой! Стой! Приставить ногу!" — Чьи же это костры? — Непонятно, товарищ майор, на немцев не похоже. По колонне новая команда: — Воентехника Гартмана к начальнику штаба. — Берите людей,- приказывает Сытник Гартману, — выясните, кто там. Да побыстрее. — Стоп, — вмешивается Петренко. — Сам пойду. Могу уже. Воентехник будет моим заместителем. -Захватите пленного,- приказывает Сытник.- Без пленного не возвращайся. Проходит около часу. Колонна, как двигалась взводами, ротами, так и спит повзводно, поротно. Сквозь дрему слышу голоса. Неужели заснул? Перед Сытником стоит человек в немецком кителе. Глаза завязаны, во рту — кляп. Едва вынули клян, лес огласился добротной русской бранью. Мне кого-то напоминает этот голос. Но кого? С глаз задержанного сняли повязку. Секунду, остолбенев, смотрим друг на друга. — Федя! — Николай! [241] Бывают же встречи! С двадцать девятого года ни разу не виделись. Федя Сеченко был тогда командиром дивизиона, я у него в дивизионе командовал батареей... — Чего угодно ожидал, но только не захвата в плен твоими хлопцами, — смеется Федя.- Пошел за нуждой в кусты. Вдруг сзади наваливаются. И слова сказать не дали. Но вдруг смех прекращается. Сеченко проводит рукой по небритым щекам и совсем другим голосом сообщает: — Исполняю обязанности командира гаубичного полка сто двадцать четвертой стрелковой дивизии. А в полку том двадцать пять душ. Расчехвостили нас на Икве у Вербы... Есть такое благословенное местечко. — Это местечко нам тоже известно. Что все-таки осталось от дивизии? Кто командует? — Осталось негусто. Главным образом обозы. А за начальника у нас командир четыреста шестого стрелкового полка полковник Новиков. С ним батальонный комиссар Басаргин. Новиков сильно в ногу ранен, с повозки не слезает. — Веди к Новикову. Нехотя поднимаются люди. Заработал мотор Т-26. — Эка у вас, танк даже имеется, — заметил Сеченко. — Богато живете. В пути не выдержали. Предались воспоминаниям. — Помнишь, — начал я, — над нами кинофабрика шефствовала. Когда с учений едем, ты норовишь дивизион обязательно мимо той фабрики пустить. Покрасоваться верхом, чтобы девчата из окон видели. — Было! — опять хохочет Федя. — А как с маневров возвращались! Дороги народом забиты. Цветов столько, будто все сады на Украине оборвали. В руки суют яблоки, пироги. И до чего же народ любил нас... Подошли к группе командиров. Сеченко объяснил, кто мы такие. Навстречу поднялся тонкий, стройный человек в гимнастерке, перекрещенной ремнями. — Старший батальонный комиссар Басаргин. Слышали о вашем отряде, рады познакомиться... Не худо бы сообща действовать. — Разумеется, не худо. Только надо прежде с товарищем Новиковым поговорить. Новиков с открытыми глазами лежал на телеге. Смотрел на звезды. Он был, видимо, высокого роста, перевязанная нога, укрытая полушубком, торчала с подводы. Не меняя позы, лишь скосив глаза, Новиков выслушал все, что ему доложил Басаргин, потом тяжело повернулся на бок, поздоровался с нами. Рука у Новикова жесткая, горячая. — Каковы ваши планы? — поинтересовался я. Новиков коротко бросил: [242] — Через час форсирую Горынь у Барбаровки. — Нельзя ли отложить форсирование часа на два? — Нельзя. — У нас в отряде люди двое суток ничего не ели. Не поможете ли продуктами? — У самих ничего нет. — Тогда дайте две-три лошади, кониной накормим. — Лишних лошадей не имею. — На нет и суда нет. Ознакомьте, пожалуйста, подробнее с планом форсирования. — Начальник штаба, доложите бригадному комиссару. Новиков лег на спину, давая понять, что разговор окончен. Подполковник, начальник штаба, показал по десятиверстке место форсирования. Мне оно не понравилось — совершенно открытое, рядом деревни, берега заболочены. — Есть ли переправа? Где пойдет обоз? — Имеется небольшой мост. Неподалеку брод для повозок... Вернувшись в отряд, мы обсудили положение. Отказываться от совместных действий лишь потому, что полковник Новиков был не особенно учтив, нелепо. Есть разведанная переправа. Грех ею не воспользоваться. Сытник стал готовить к форсированию и наших людей. Я вернулся к Новикову. — Будем форсировать во втором эшелоне. Новиков пожал плечами: — Ваше дело. Меня резануло такое безразличие. Однако сдержался, понимал, что раненому, прикованному к повозке Новикову нелегко командовать отрядом. Не исключено, что его смущает мое звание, боится оказаться в роли подчиненного. Возможно, сомневался в боевых качествах нашего отряда. Я же был совершенно уверен в том, что имею дело с мужественным, волевым человеком, сумевшим, несмотря на тяжелое ранение, вести людей через вражеский тыл. Личные взаимоотношения — дело десятое. Повоюем вместе, и взаимоотношения наладятся. Пока же надо проявлять максимум выдержки и такта. — Если вы не возражаете, во время форсирования я вместе с несколькими товарищами буду находиться при вашем штабе, — спокойно сказал я. — Не возражаю. ...Скрипели несмазанные повозки, ржали лошади, ругались ездовые. Бойцы затаптывали костры. Скрылся хвост одного отряда, показалась голова другого. [243] Утро застало нас в том же лесу. Только южнее, в межозерье. У одного озера отряд Новикова, у другого, которое называется Святым,- наш. Форсировать Горынь не удалось. Когда до реки оставалось около двух километров, немцы открыли огонь. Повозки пустились врассыпную. Раненые лошади бились на поле. Крик, шум, неразбериха. А немцы кладут мину за миной, мину за миной. — Надо давать отбой, — посоветовал я Новикову. Полковник, напружинившись, сидит в повозке. Руками схватился за борта. Вздулись желваки на скулах, лихорадочно блестят глаза. Ветер растрепал давно не стриженные светлые волосы. — Правильно советует бригадный комиссар, — присоединяется ко мне Басаргин. — Кроме потерь, ничего не добьемся. Новиков словно не слышит. Подходит Петренко, с него ручьями стекает вода. — Был на том берегу. Там "Викинг". Взяли пленного. Но он помер. Противник ждал форсирования у Барбаровки. Новиков вытягивается на повозке. — Передайте, Басаргин, пусть отходят. Потом поворачивается на бок и как бы оправдываясь: — Разведка подвела. Не первый раз... Сукины сыны... — Случается. У нас на Вилии не лучше было. Тоже сунулись и схлопотали по шее... Теперь Петренко берег прощупает. Новиков молчит, не возражает. Капитан Шумячкин со своей группой развел костры там, где стоял отряд Новикова. Пусть немцы думают, что все вернулись на место прежней стоянки. Продовольственники подобрали убитых лошадей. Кроме того, выясняется, что Петренко сумел захватить не только пленного, но и машину с мукой. Несколько мешков переправили через реку. Значит, сегодня будет еда... Гитлеровцы бомбят костры. Тяжелая артиллерия кладет вокруг них снаряды, а мы моемся в Святом озере и прислушиваемся к далеким разрывам. Среди полуголых бойцов снует Маруся. — Шею тоже не грех помыть... А руки-то, руки!.. — Так чем же, сестричка, помоешь? Я уж забыл, как мыло выглядит. — Песком три, да подольше... Санобработка — затея Маруси. Ей все подчиняются легко, безропотно. Замечания ее принимают как нечто должное, без обиды. Маруся добирается и до штабной роты. — А начальникам грязными ходить можно? Так, что ли, товарищ майор? — обращается она к Сытнику. — Прикажите командирам пройти санобработку. [244] — Та чего мне приказывать, они вас слухают лучше, чем меня... Ведь было, сестричка, время — каждое утро мылись и перед едой еще особо. Спать ляжешь — простыня белая, свежая, складки после утюга, подушка мягкая, чистая, — расчувствовался Сытник. — Не верится даже, что було такое время и наступит когда-нибудь снова... — Обязательно, товарищ майор, наступит, обязательно. Я в это так верю, так верю! — убежденно произносит Маруся, прижав руки к груди. — Ночью иду иногда, глаза закрыты, за кого-нибудь держусь, а сама думаю — как после войны будет. Вы не мечтаете об этом? — Мечтаю, — признается Сытник. — Ох, как мечтаю. Тильки времени мало остается, чтобы мечтать... Мои отношения с Новиковым постепенно налаживались. Он болезненно переживал неудачу при форсировании. — Нелегко с повозки командовать... Отряды сохранили самостоятельность. Продовольственники Новикова и наши действуют врозь. Но штабы работают сообща, исподволь готовятся к форсированию. Каждую ночь Петренко с Гартманом уходят на Горынь. Новиковцы ходят к нам в гости, мы — к ним. "Редакция" увеличила "тираж" сводок Совинформбюро в расчете на соседей. Как-то раз Басаргин спросил у меня — правда ли, что в нашем отряде есть гармонист с двухрядкой и чтец, который на память знает чуть не всего Маяковского. Я подтвердил. — Нельзя ли откомандировать их на один вечер к нам? — Отчего же?.. Можно. Гитлеровцы нас пока что оставили в покое. В отряде снова проводятся занятия, политинформации, иной раз в какой-нибудь из рот устраиваем нечто вроде вечера самодеятельности. Неожиданно мы стали обладателями некоторого количества муки. И опять благодаря Петренко. Он наткнулся на мельницу, куда немцы возили зерно. Разведчики вместе с продгруппой Зиборова совершили ночной налет. Печь хлеб негде. Его заменяет "болтушка" — еда не ахти какая, но все же силы поддерживает. Кто-то посоветовал печь чуреки. Вырыли яму, разложили в ней костер. Когда костер погас и стенки ямы накалились, стали бросать на них куски теста. Получилось сносно. Как-никак — хлеб. Но до чего же относительна эта "нормальная жизнь"! Среди ночи вдруг крик: "Немцы!" — и очереди из автомата. Все вскочили. А гитлеровцев и в помине нет. Просто кому-то из бойцов пригрезилось во сне, он и закричал, схватился за автомат. Калинин осмотрел бойца и забрал в команду выздоравливающих — нервное перенапряжение. По этой [245] же причине пришлось забрать оружие и еще у нескольких человек. Отсиживаться в славутских лесах, на берегу Святого озера, не входило в наши планы. Мы стремились пробиться на восток. Однако форсировать здесь Горынь невозможно. На схеме Сытника номерами полков помечены гитлеровские гарнизоны вдоль всего правого берега к югу от Славуты. Ну а если форсировать реку за славутским изгибом в северном направлении, а уж потом повернуть на восток? Тихой звездной ночью идут отряды по лесу. Ни огонька, ни слова. Только скрипят подводы. С Т-26 пришлось расстаться. Я шагаю рядом с повозкой Новикова. Полковник нарушает молчание: — Чего вы все пешком и пешком? Подсаживайтесь. Тем более хромаете... Неслышно спускаемся к реке. Высоко подняв над головами камеры, по темной неподвижной воде идут кинооператоры. Несколько ночей назад нам никак не удавалось добраться до реки. А сейчас рота за ротой форсирует Горынь — и ни звука, ни выстрела. Мокрые лошади поднимаются на крутой берег и исчезают в темноте. Вот, наконец, и арьергард. Неизменно замыкающая рота Карапетяна. Прощай, Горынь. Но в тот момент, когда последний боец, отжимая полы шинели, выскочил на песок, где-то впереди одиноко прозвучал выстрел. И сразу же залились автоматы, застучали пулеметы. Сытник и Басаргин, следовавшие с передовым отрядом, наскочили на автоколонну противника. Завязался бой. Небо уже не бездонное, бархатное, каким было полчаса назад, а плоское, серое, с тусклыми звездами. Ночь на исходе, кругом — открытая местность. Где-то слева должен быть лес. Передаю со связным Сытнику: прижимайтесь влево, уходите в лес. Ездовой гонит повозку. Новиков при каждом толчке закусывает губу, стонет, не разжимая рта. Ездовой оборачивается: — Может, потише, товарищ полковник? — Гони. Тявкают наши пушчонки, рвутся гранаты. Справа — то ли из Славуты, то ли из деревни Перемышль, где по-прежнему стоит штаб пехотной дивизии, — нарастающее тарахтение моторов. Подходят транспортеры с пехотой. Ничего не скажешь, быстро сориентировались гитлеровцы. Впереди темным фонтаном взрывается мина. Лошадь на дыбы. Повозка набок. От удара Новиков теряет сознание. Коровкин ловит лошадь. Укладываем полковника. [246] Подползает Петренко: — Славу богу, нашел. Нельзя в лес. Ни в коем разе. Танки там и артиллерия. Похоже на засаду. — Стреляют? — Пока молчат. — Отчего же молчат? Если засада, самое время бить в спину. Новиков, уже очнувшись, неожиданно вмешивается в разговор. — Не может быть здесь засады. Что-то не так. Плохо разведали. Петренко обижен. Ни слова не говоря, вместе с двумя разведчиками растворяется в предутреннем белесом мареве. Пока немцы не видят нас, еще можно держаться. Но рассветет — и мы окажемся как на ладони у противника — расстреливай на выбор... — Товарищ бригадный комиссар, товарищ комиссар... Снова Петренко. — В чем дело? — Не засада там. Валиева надо скорее. Там совсем другое. Коровкин убегает на поиски Валиева. Я с Петренко, пригибаясь, быстро иду к обозначившемуся уже лесу. В нос ударяет сладковатый смрад. Делаем шагов десять. Перед нами в ярких, пронизывающих лес лучах восходящего солнца недвижные глыбы немецких танков. Часть из них вырвалась на опушку и застыла, не дойдя считанных метров до 122-миллиметровых гаубиц. Орудия покорежены. Иные без колес, у других разворочены станины. Кругом, куда ни обернешься, — трупы в полуистлевших гимнастерках. Мертвое поле... Артиллеристы стояли насмерть... Не может быть, чтобы все гаубицы вышли из строя, не может быть! Разведчики уже повернули одно орудие. Когда прибегает Валиев, две гаубицы готовы вести огонь прямой наводкой. Цель отлично видна. Транспортеры и автомашины сгрудились на дороге. Немцы ждали чего угодно. Только не гаубичного огня в упор. Летят в воздух куски грузовиков. Дрожит земля. Стонет лес. Выстрел сливается с разрывом. Пылью и дымом подернулась дорога. Валиев командует: "Отбой". Я останавливаюсь и вижу у себя в руках гаубичный снаряд. Не заметил, как стал подносчиком. У соседнего орудия подносит снаряды Петренко, а за наводчика начальник штаба из отряда Новикова — подполковник Козлов. С дороги несется "Ура-а-а!". Впереди атакующих — в каждой руке по пистолету — Басаргин. [247] Мы бросаемся на помощь товарищам. Но нельзя увлекаться. Пока к гитлеровцам не подошло подкрепление из Славуты, надо уйти подальше на север, в те края, которые на десятиверстке Новикова залиты зеленой краской и покрыты тонкой голубой штриховкой. На военном языке это называется: лесисто-болотистая местность. Как магнитом, тянуло нас все время на восток. Но восточнее проходила дорога Корец — Шепетовка, по которой день и ночь гудели машины. Здесь не пробьешься. — Путь нам один — на север, к Случи, — сказал молчавший на протяжении всего командирского совещания Новиков. Никто ему не возразил. Возражать было нечего. Но и согласиться нелегко. На север — это в болота, в глухие леса. И вот опять мы прыгаем с кочки на кочку. Начались дожди. Вокруг на десятки километров непролазные хляби. Кажется: преодолеем Случь и станет легче. Все время намечаешь себе какие-то рубежи, после которых должно стать легче. Сколько их, этих рубежей, позади? А где оно, облегчение? Двигаемся по-над Случью. Что ни день — стычки, перестрелки. Ночью налетаем на спящие гарнизоны, а к утру обратно в болотную топь. Рассчитывали передохнуть в лесах южнее Городницы. Не удалось. Разведка установила, что в Городнице большой гарнизон. Вдобавок гитлеровцы обнаружили нашу разведку, увязались за ней, открыли огонь по площадям. Весь день и всю ночь мы уходили от преследования. В рассветный час вышли к небольшой лесной деревушке. На обочине дороги, прижавшись к невысоким заборам, из-за которых свесились зеленые кроны, стоят машины с парусиновыми тентами, танки и транспортеры, покрытые для маскировки зелеными разводьями. Куда податься? Спереди и сзади противник. У Новикова жар. Он то приходит в себя, то забывается. Пересиливая слабость, полковник шепчет: — Надо форсировать Случь. На этом берегу нам места нет... Несколько суток не спавший Петренко привел в штаб колхозного бригадира из Боголюбовки. Бригадиру под тридцать, кандидат партии. Пожимает руку, смотрит в глаза. — Павлюк, Сел. Закурил самосад. — Мы своим помочь готовы. Говорите чем. — Нужно переправить отряд на правый берег. Павлюк делает такую затяжку, что потрескивает крупно нарезанный табак, вспыхивает голубым огоньком бумага. , Штабные смотрят на бригадира. Новиков, кряхтя, повернулся на бок. [248] — Был мост. Наши, как уходили, взорвали. Одни быки торчат. — Тебя народ слушает? — спрашивает Новиков. — Вроде бы слушает... Четвертый год, считай, хожу в бригадирах... — Если дашь команду замостить мост? — Не мастер я по мостам-то. — Мастера мы тебе пришлем. Бойцов две сотни выделим. Ты колхозников обеспечь. Дело непростое. Узнают фашисты, твоя голова первая полетит, и мы тут костьми ляжем... — Такой разговор считай лишним... Перед уходом бригадир спросил у меня: — Наши-то где сейчас воюют? Темные слухи ходят. Я пересказал последние сводки Совинформбюро. — Это малость получше. Хотя тоже радоваться нечему. Он махнул рукой. Шумячкин подвел бойцов поближе к селу. Замерли в кустах. Ждут. Впереди поле с горохом. У людей вторые сутки ничего не было во рту. Особенно большая потребность в зелени. Кажется, можешь съесть мешок сочного сладкого гороха. Шумячкин достал пистолет, положил рядом на пенек. — Кто хоть шаг без команды сделает, пристрелю. В отряде не принят такой тон. Но сегодня — день исключительный. Обнаружь нас немцы возле Боголюбовки, плакали планы форсирования. А на этом берегу — прав Новиков — нет сейчас места для наших отрядов. К вечеру бригадир прислал белобрысого паренька лет пятнадцати. Шумячкин со своими бойцами двинулся вперед. Место на окраине села заняла рота Петрова. Она прикрывает строительство моста. Ночь дождливая, ветреная. Луна то покажется, то снова скроется. Когда ее нет, спокойнее. Колхозники разбирают сараи, заборы. Все бросают на быки. Бойцы крепят настил. Чуть обозначился мост, рота Сытника с пулеметами и двумя пушками переправилась на северный берег. Я стою у моста и без конца повторяю: — Скорее! Шире шаг! Скорее! Как ни велика опасность, бойцы не удержались от соблазна. Гимнастерки набиты горохом. Крестьянки суют им в руки лук, чеснок... Закончить переход затемно не удалось. Немцы, размещавшиеся на восточной окраине села, почуяли неладное, зашевелились. Мы услышали шум моторов. Что делать? Ждать, пока гитлеровцы атакуют нас? Ни в коем случае! Рота Петрова первой открывает огонь по вражеским машинам. [249] Тем временем ездовые погоняют заупрямившихся лошадей. Настил так и пляшет, так и скрипит под копытами. На прощанье я обнял бригадира. — Великое спасибо! Солнце поднялось из-за села. Самолет на бреющем полете мелькнул над головами, и тень его запрыгала по деревьям. Замыкающая рота скрылась в лесу. Однако отдыхать опять не пришлось. Со стороны Городницы уже двигалась немецкая пехота. Надо уносить ноги, искать убежище на севере, в Пинских болотах. Чтобы сохранить отряды, необходимо увеличить темпы. Но это невозможно физически. Голод, цинга, дизентерия, раны, нарывы обескровили, обессилили людей. Многие не в состоянии преодолеть сонливость. Пустяковая рана ведет к смерти. Не раз я видел Марусю, склонившуюся над бойцом: "Нельзя так, братишка, вставай, ну, обопрись на меня". На командирском совещании с согласия Новикова решаем ликвидировать обоз. Но много ли мяса на костях у одров? И ни одного дня — без боя. Особенно достается разведчикам. Петренко уже не читает нотации Гартману, и Петя уже не похож на лихого, беззаботного мальчишку. Политработники, командиры, получив ранение, не идут к доктору Калинину. Контуженный Курепин — правая рука Сытника. Боженко с простреленным плечом прикрывал отход группы бойцов, наскочившей на засаду. Чувство нарастающей опасности сплотило отряды. Особенно начальствующий состав. Но случались и неприятные эпизоды. У Маруси хранился последний НЗ для раненых — полведра меда. В один прекрасный день, когда дождь лил как из ведра, Маруся уснула на привале. Проснулась — меда нет. Вскоре обнаружили вора. Это был капельмейстер стрелкового полка. Я отказался с ним разговаривать. Новиков тоже не пожелал слушать слезливые объяснения — пусть решают раненые. Были разные предложения. Одни советовали расстрелять, другие — избить. В конечном счете все сошлись на одном: просить командование лишить капельмейстера звания. Так и поступили. Опозорившемуся музыканту пришлось публично вывинтить из петлиц "кубики" и маленькую золотую лиру... А идти становилось все труднее и труднее. Перед нами простиралось заросшее хвощом и камышом непроходимое болото. Был объявлен привал. Но я не представлял себе, когда и как он кончится. В ногах у меня лежала темная от воды, с налипшей тиной палка в рост человека. Ею Сытник мерил болото, к которому мы прижаты. [250] Появился Петренко с древним, едва передвигающим ноги стариком. — Товарищ бригадный комиссар, знакомьтесь с папашей. В ту войну был ратником второго разряда и теперь родине послужить хочет. Старик зарос. Седые волосы, выбиваясь из-под картуза, переходят в бороду. Глаза прячутся под густыми бровями. — Какой из меня солдат? Стар. Вся жизнь в лесах и болотах прошла. — Работал в лесничестве, — поясняет Петренко. — Должен знать тут все тропинки. Не однажды выручали нас вот такие деды. Не поможет ли и этот? Неужели нет какого-нибудь пути через болота? — Пути-дороги нет. Это я как перед иконой говорю, — неторопливо рассуждает старик. — Но случай був. — Какой случай? — не терпится мне. Немцы могут появиться вот-вот. — А такой, — дед наклонил голову набок. — В тридцать шестом роци двое прошли. Поручательство дать не можу. Желаете, пойдем. Я свое так и так отжил... Старик поднял палку, которая валялась у меня в ногах. Травой вытер с нее тину. Сборы были недолги. Раненых положили на волокуши и тронулись. С арьергардной ротой Карапетяна остался и Боженко. Сам попросился. У роты две пушки. Третья — в голове, вместе со стариком. Как он находит дорогу, как выбирает кочки, непостижимо. Непроходимое по всем признакам болото мы преодолели легче, чем иные проходимые. Чем отблагодарить деда за все, что он для нас сделал? Заикнулись о деньгах, но старик замахал руками. Освободившись от преследователей, мы углубились в лесную глушь. На командирском совещании встал вопрос: что делать дальше? Басаргин считал, что нужно отказаться от мысли о соединении с Красной Армией. — Передохнем немного, наберемся сил и будем воевать как партизанский отряд. В этом были свои резоны. Однако не верилось, что фронт далеко,- ведь Киев в наших руках. Надо предпринять новые попытки связаться с войсками. Так считали мы с Новиковым, и большинство командиров склонялось на нашу сторону. Сошлись на том, что отправим разведчиков в Белокоровичи, до которых оставалось менее двадцати километров. Когда они вернутся, окончательно решим судьбу отрядов. [251] Разведчиков ждали к вечеру. Но миновала ночь, они не появились. Больше всех нервничал Петренко. — Не иначе, Петька что-нибудь затеял... Около двенадцати прозвучало "Станови-и-и-сь!". Вдруг все насторожились. До слуха донесся конский топот. Мы отвыкли от лошадей. Последняя, которая запрягалась в повозку Новикова, была убита перед маршем через болота. Полковника с гноившейся раной тащили на волокуше. Из-за поворота на оседланной лошади выскочил сержант Андреев. Он что-то кричал, размахивал руками. Спрыгнул, достал кисет. — Махорка, братцы. Советская. Налетай, закуривай... Советская махорка, гладкий конь под седлом, сияющая физиономия — все это совершенно необычно для нас. — Может быть, все-таки доложите, товарищ сержант? — строго спрашивает Петренко. — Конечно, доложу, а как же... Да чего тут докладывать? Наши. — Где наши? — В Белокоровичах. Пограничники. Все чистые, красивые, ни одного с бородой. Нас задержали. Говорят: на бандитов похожи. — Где воентехник? — Сейчас приедет. На машине. С пограничным начальником. Вокруг счастливцев, которые успели закурить, толпа. Каждую цигарку тянет целый взвод. Подъезжает полуторка. Из кабины выходит майор в зеленой фуражке. Отутюжена гимнастерка, блестят сапоги, скрипят ремни. Рядом с ним выпрыгнувший из кузова оборванец Гартман. У Пети мальчишески азартно сверкают глаза... Как сквозь туман, проходят передо мной роты. Истрепанные гимнастерки, рваные комбинезоны, обгоревшие шинели, немецкие кителя без правого рукава. Кто с трехлинейкой, кто с автоматом, кто с парабеллумом. Многие опираются на палки и самодельные костыли. Артиллеристы тянут на .лямках, подталкивают за станины пушки. Отряд совершает последний марш. Марш на соединение и Красной Армией'. Два стареньких, отживших свой век паровозика, надрываясь, тянут состав. Усыпляя, стучат на стыках вагоны. Через Чернигов идем на Киев. Короткие остановки. Старшины забирают продукты. И снова гудят паровозики. [252] В Нежине из-за воздушной тревоги нас задержали часа на два. Но мы не знали, что в это время в городе находился Рябышев со штабом корпуса. В Дарнице эшелон разгружается. Мне и Сытнику приказано немедленно явиться в Бровары: одному — в Военный совет, другому — в штаб фронта. ...Адъютант предупредительно открывает дверь. Навстречу поднимаются командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос и член Военного совета Хрущев. Крепко, долго жмут руку. Подхожу к большому столу, на котором разложены листы топографической карты, начинаю официальный доклад. Кирпонос движением руки останавливает меня. — Садитесь, — показывает на кресло Никита Сергеевич. — Не торопясь докладывайте, с подробностями, с деталями. Побольше о людях. Командующий усаживается по одну сторону стола, Хрущев по другую, напротив меня. Приготовились слушать. Тогда все еще было свежо в памяти, и я старался ничего не пропустить. Это был не доклад, а беседа. Кирпонос и Хрущев задавали множество вопросов. Никита Сергеевич интересовался не только отрядными делами, но и жизнью крестьян на оккупированной земле. Звонил телефон. Кирпонос односложно отвечал, опускал трубку на зеленый ящик и кивал мне — продолжайте. Перед Хрущевым лежал раскрытый блокнот, Никита Сергеевич время от времени делал записи. В кабинет вошел адъютант, опустил широкие маскировочные шторы, зажег настольную лампу. — Мне бы хотелось, — закончил я свой рассказ, — чтобы люди отдохнули, окрепли, а потом, получив пополнение, — снова в тыл врага. Опыт у нас есть, если будет связь с фронтом, можно крепко насолить гитлеровцам. -Мысль неплохая,- сказал Хрущев,- Только сейчас не удастся ее осуществить. Надо за Киев драться. А сил маловато. Обстановка тяжелая. В Нежине формируется армия, командует ею Рябышев. Вы назначены членом Военного совета... Для меня это назначение было полной неожиданностью. Член Военного совета общевойсковой армии? Хорошо еще, что вместе с Дмитрием Ивановичем. Хрущев заметил мою растерянность. — Справитесь. С того, кто сотни километров по фашистским тылам с боями прошел, можно вдвойне спросить. Я имею в виду не только вас, товарищей Новикова и Сытника, но и всех участников марша. — За одного битого — двух небитых дают, — устало улыбнулся Кирпонос.- А вы и битые, и сами били... [253] Зашел разговор о формирующейся армии, ее составе, командных кадрах. Когда он кончился, Хрущев неожиданно спросил: — Хотите знать о корпусном комиссаре, который тогда приказал немедленно взять Дубно? — Еще бы! Конечно, хочу. Никита Сергеевич, помолчав, сказал: — Потерял человек почву под ногами. Через пару дней после этого случая застрелился... Я ждал чего угодно, но не такого конца. — Не так уж парадоксально, как вам кажется, — заметил Хрущев.- Не верил людям... Без веры в людей, да еще в такие дни, выхода нет. Только пулю в лоб... Была уже ночь, теплая августовская ночь. Далекими всполохами обозначала себя линия фронта. Алело пожаром небо над угадывавшейся впереди темной громадой Киева. Войне шел второй месяц. Война еще только начиналась. Впереди были бои, которым предстояло решить судьбу Родины, Европы, человечества. К ним-то и надо было готовиться. [254] Дальше